Агата Рыжова. Проспект Мира

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Категория: Проза
Автор: Рыжова Агата Юрьевна
Просмотров: 635

РЫЖОВА Агата Юрьевна родилась в 1985 году в Кемерове. Училась в Кемеровском государственном университете на филологическом факультете. В 2009 году заняла первое место на областном состязании молодых поэтов «Кузбасс – точка роста». Автор двух поэтических книг: «Мимо всех» и «Путеводитель для сталкера». В 2010 году повесть «Однажды и навсегда» вошла в лонг-лист Всероссийской премии «Дебют». Член редколлегии журнала «Огни Кузбасса». Живет в Кемерове.

ПРОСПЕКТ МИРА

рассказ

Последнее время мне не нравится просыпаться. Встаешь еще в темноте, шаришь по стене рукой в поисках выключателя. Ничего особенного люстра не осветит, значит, нет никакого смысла ее включать, но я включаю. Ничего важного в этот день не сделаю, все будет как обычно. Словно я музыкальная шкатулка: меня завели, я что-то потренькала механическим голосом, завод кончился, пора спать. И так каждый день. Каждый чертов день одно и то же. Конечно, можно с кем-нибудь встретиться после работы, посидеть в баре, поржать. Но все слова, которые мы скажем друг другу, я уже знаю. Все это я уже говорила, и не один раз.

Когда-то у меня была большая жизнь – юность. А потом она ушла и увела вместе с собой яркие толпы друзей-приятелей, срослась грудная клетка, разодранная горем и счастьем. Все закончилось, остались одни обязанности взрослого разумного человека. Какая скука.

В таких случаях говорят: «Тебе нужно родить ребенка». Впрочем, родить ребенка советуют в разных случаях, почти в любых. Бедные дети, которых вот так рожают. Несчастливых людей слишком много. Стоило бы попробовать сделать счастливых.

Я медленно надеваю джинсы, потом свитер. В детстве мне говорили: есть такое слово «надо». Как же оно достало. В жизни должно быть еще что-то кроме «надо». Жизнь «надо» – это медленный унылый ад, который принято хвалить. Ничего же плохого в нем нет, пятки никто каленым железом не жжет, жить можно, тепло...

Достаточно на пятнадцать минут опаздывать – и до работы можешь добираться нормально, как белый человек. После девяти утра народ внезапно куда-то проваливается, и я стою на остановке одна, будто царица. Рассвело. Вокруг серенькая оттепель. Небо низкое, тяжелое, местами опускается до самой земли, лежит на сугробах, и уже толком не поймешь, где сугроб, где небо. Все рыхлое, серое, влажное. В одном стендапе парень говорил, что в России в любом городе хорошо летом и отвратительно зимой. Зима для грустненьких. Мимо вжикают машины, обдают ботинки грязными брызгами. Попятишься от дороги чуть в сторону – провалишься в снег по щиколотку. Везде опасно.

Я жду первую маршрутку или шестнадцатую. Но больше первую. У них почти одинаковый маршрут, но шестнадцатая сначала идет прямо, заходя на большой крюк, и за это я ее не люблю. Транспорт провалился вместе с людьми. Все погрузились и уехали, и я осталась одна в середине сырой зимы уворачиваться от брызг.

Наконец на горизонте показывается несколько маршруток. Они всегда ездят стайками. Наверное, по одной неловко, страшно. Все будут на них пялиться, кидаться. А тут внимание людей рассредоточивается, можно увильнуть, пронестись в волшебную страну, куда не берут многострадальных с остановки.

Но меня все же берут. Моя единица останавливается, раздвигает двери. Внутри тепло и пусто, только пара человек сидит на задней площадке. В проигрывателе у водителя мурлычет что-то нейтральное. Бежевые занавески на мутных окнах. Полчаса бедноватого уюта перед падением в свою никакую жизнь.

Я расплачиваюсь, усаживаюсь, мы трогаемся. Маршрутка покачивается на ухабах, дорога свободна. Мы едем по улице Ленина. Через две остановки свернем на Волгоградскую, а потом сразу на проспект Мира. И уж по нему до конца, через весь город. Едешь и едешь, будто не куда-то конкретно, а просто, словно ничему и никому не принадлежишь, словно ты свободен.

Конечно, человек сам кузнец своего счастья и бла-бла. Я пыталась себя развлекать. Разные хобби, клубы по интересам, прогулки новыми маршрутами. Но, присутствуя на очередном сборище, слушая чью-то зажигательную речь, я каждый раз ловила себя на мысли, что это убого и жалко. Болтовня о сокровенном, убеждения, за которые готовы глотки рвать... Нам выпал один-единственный шанс родиться, и вот мы сидим и обсуждаем, хороши или плохи брюки у персонажа фильма. Хорош мужик из ютуба или плох. Стоит ли геев расстреливать или пусть еще поживут.

А прогулки? Я ведь не просто так гуляла, я смотрела во все глаза, будто говорила миру: давай, покажи мне что-то особенное, я готова, я смотрю. И он показывал какую-то ерунду. Вот лесные птички прилетели поклевать городскую рябину. Вот на доме поменяли вывеску. Вот магазин закрылся на ремонт. Вот смешная толстая собачка ковыляет через дорогу. Что тебе еще нужно? Ненавидь геев и любуйся птичками. И роди, наконец, ребенка. Вот и вся жизнь. Никаких подвигов, никаких открытий.

Маршрутка поворачивает, я начинаю соскальзывать с сиденья в правую сторону, хватаюсь за поручень, с задней площадки доносится громкий металлический бряк: кто-то уронил ключи. Вот и проспект Мира. Распахиваемся на остановке рядом с «Тремя поросятами». Так называют три общаги, которые стоят торцами к проезжей части. Когда-то в средней жила моя подруга. Я смотрю туда. Не на общагу – в то время. Вспоминается зима, хотя дружили мы долго, не только зимами. Вместе учились на журналистском факультете. Вместе в компаниях шатались по улицам.

А вижу я почему-то все равно зиму. Не такую, как теперь. Будто на фоне нынешней серой бесформенной массы выступает та, другая, ослепительная. И точно так же, как прошедшая зима, моя подруга выходит вперед, словно ее вдруг осветили прожектором. Вырвалась из безликого множества безымянности – Аня.

Аня казалась странной. Она говорила как эстонка, чуть медленнее и протяжнее, чем принято. Слишком бледная, слишком высокая, слишком высоко несла себя. У нее очень рано начали появляться седые волоски. В шикарной черной копне вдруг проблескивал один белоснежный. Аня не красила их. Говорила, ей нравится, как темные волосы на свету отливают бордовым.

Вероятно, ей очень хотелось, чтоб деньги были. А их не было, и Аня играла, что они есть. Той зимой она ходила в бушлате. Он тонкий, куцый, но, конечно, красивый и очень шел ей. А вокруг настоящая зима с морозами за тридцать. Аня надевала под бушлат огромные свитера, но вряд ли они сильно помогали. Она говорила, что на море у нее служит дядя-офицер, он прислал замечательный подарок – бушлат. Такого нет ни у кого. Самый лучший! Когда у нее спрашивали, не холодно ли ей, она отвечала, что нисколько, бушлат ведь очень теплый. Не знаю, как другие, а я ей не верила.

Помню, мы частенько бывали у этих общаг. То я ее провожаю домой, то идем к ней пить чай. Если стоять спиной к дороге, километра через два впереди будет река Томь, которую отсюда не видно, зато отлично видно тот берег: он сильно приподнят. Темно-зеленый, пушистый, весь в соснах. Стоишь возле общаг и смотришь на огромный, во весь горизонт, лес. Там есть дорога, по обеим ее сторонам фонари. Если по ней поехать, попадешь в гости к красивому парню, с которым у меня «все сложно», в которого я до смерти влюблена. Я стояла здесь в сумерках и не могла отвести глаз от светящейся дороги, по которой никогда в жизни больше не поеду. А рядом со мной – лучшая подруга.

Я вижу Аню той зимой, с теми волосами, в том бушлате, как она повыше поддергивает ворот, чтоб не задувало шею, какая она красивая, странная, как не похожа ни на что вокруг, как я ее никогда такой не забуду.

Иногда между делами я вспоминаю, что давно ее не видела, было бы здорово вместе погулять, как раньше, – но Аня сто лет назад уехала в Москву. Работает журналистом в женском журнале. Изредка приезжает навестить родителей: остриженная, покрашенная, в модной курточке, такая же элегантная дама, как все.

Маршрутка трогается, в ней прибавилось людей, которые сейчас толпятся на передней площадке, передавая деньги за проезд. Мы проезжаем мимо крайней левой общаги. Странно, что зданиям не дали имена. Три поросенка же: Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф. Пусть эта общага будет Нуф-Нуфом. Когда-то здесь убили тетю Наташу. Отморозок выкинул ее из окна восьмого этажа.

Вся наша огромная семья: дядюшки, тетушки, племянники, троюродные сестры и братья – все ошеломлены. В смысле, убили Наташу? Это казалось каким-то больным недоразумением. Она была самой неугомонной, самой подвижной, самой живой. На свадьбе моей двоюродной сестры, где присутствовало человек сто друзей и родственников, напились только двое – я и тетя Наташа.

Было лето, подвыпившие гости выходили из кафе на улицу покурить. Я в длинном бордовом платье, которое немножко путалось между ногами. Маленький шахтерский городок Киселевск. Родня со всей области съехалась на свадьбу. Мы с родителями прикатили днем на машине, предварительно сильно поругавшись. И вот я стою на улице в чужом городе в красивом платье. Душно, шумно, из кафе грохочет музыка, машины проносятся мимо, поднимая пыль. Мне восемнадцать лет.

В кустах я замечаю движение, за зеленью кто-то маячит. Подхожу. А там тетя Наташа курит сигаретку. Она невысокая, изящная, ниже меня на голову. Объясняет, что прячется от мужа и сыновей. А ее сыновья – мои ровесники. Так странно. Это ведь я прячусь, это ведь я убегаю от родителей. А тут взрослая женщина с мужем и сыновьями – и все равно нельзя спокойно покурить. Кажется, я тогда что-то поняла про жизнь. Возраст не дает никаких привилегий, никаких гарантий, никак тебя не спасает. И вот мы стояли с ней вдвоем в кустах и курили, как маленькие. Но она не спряталась.

Родственники рассказывали, что, по словам врачей, ее можно было спасти. Наташа не умерла при падении. Она лежала под окнами долго-долго, и, если бы кто-то вызвал скорую, она могла выжить. Я не пошла на похороны. Боялась увидеть ее изуродованной, мертвой, совсем не такой, какая она была.

Но я присутствовала на других похоронах, значительно раньше. Тогда хоронили маму Наташи. Поздно вечером, после всех официальных мероприятий, в квартире Наташи на кухне собралось человек шесть родственников. Там были мои родители и я.

Вот этот дом, через дорогу напротив «поросят». Называется «змейка». Длинный, высокий, он все тянется и тянется и никак не может закончиться. Стоит на холме, будто крепостная стена.

Там на кухне усталые взрослые люди выпивали водку. Комната залита желтым светом, на окне красивый кружевной белый тюль, за окном темнота. Я помню стол, заставленный мисками с салатами, посередине большая плоская тарелка с кружочками соленого огурца. Между салатами маленькие прозрачные кубики пустых рюмок. Всему находится свое место. А я не знала, куда девать руки и ноги, куда приткнуться в этой чужой квартире. Мне было тринадцать лет. Мама внезапно сказала, что я ведь пишу стихи. Стало так ужасно неловко, стыдно, все вдруг уставились на меня и смотрели. И Наташа тоже смотрела. У нее было зареванное лицо. И она сказала: «Сейчас так хочется чего-то чистого, светлого. Вера, почитай свои стихи, пожалуйста». А я, хоть разорвись, не могла. Ну не могла, и все. Даже перед ее зареванным лицом. Милостивая память не сохранила, что было дальше. Я не читала.

Вот я в зале той квартиры. На кухне пошумливают взрослые. Вдоль стены стоят стеллажи с книгами, сувенирами. Большие яркие альбомы на иностранных языках. Полумрак. Я беру в руки один из альбомов, открываю. Он очень странный. Страница однотонная, зеленая, на ней орнамент, много маленьких одинаковых ромбиков – и больше ничего нет. Ниже надпись на немецком языке мелким шрифтом. Я впервые вижу такие картинки. Со спины подходит Наташа, спрашивает: «Умеешь такие рассматривать?» Усаживает меня на диван, садится рядом. «Давай научу. Не смотри в одну точку, расфокусируй зрение. Знаешь, говорят: смотреть в пустоту. Смотри в пустоту». Перед нами зеленая страница с ромбиками. Наташа учит меня смотреть в пустоту.

У меня не получается. Хоть так, хоть этак, я ничего не вижу, кроме ромбиков. Мы переворачиваем страницу, пробуем снова. Долго сидим вот так. На кухне в это время выпивают взрослые, ей, наверное, было бы интересней с ними. Но она со мной.

Наконец на странице уже десятой из мелких серых треугольничков вдруг начинает проступать олень. Он как будто выпирает массивной грудью из орнамента. Я вижу его изящные рога, стройные ноги. Хочу знать, что еще есть на рисунке, но страшно перевести взгляд – вдруг картинка распадется на треугольники, исчезнет. И она действительно пропадает. Я сержусь, пробую снова, у меня опять не получается. Нужно научиться смотреть так, чтоб из серого, неинтересного, никакого фона вдруг выделилось что-то важное. Тайная оленья красота спрятана от чужих глаз.

Наташа тихонько вздыхает, отодвигается. Скорее всего, у нее устала спина вот так наклоняться над альбомом. Я чувствую тепло ее тела и тонкий сладковатый запах. Наташа видит тайные знаки. Наташа никогда не умрет.

Маршрутка останавливается на светофоре перед перекрестком. Здесь проспект Мира пересекает улица Терешковой, уходящая на другой берег. Это единственная улица, по которой разрешено двигаться фурам. Дальнобойщики едут по ней через город. Их огромные, как вагоны, машины терпеливо стоят, ожидая зеленый свет. За перекрестком справа – торговый центр «Лапландия». Видимо, архитектор надеялся, что будет похоже на глыбы льда. А получилось угловатое голубое строение, состоящее из разных пристроек, платформ и лесенок. Сверху «Лапландию» венчает корона – что-то округлое и зигзагообразное.

Для нас наконец загорается зеленый. Маршрутка вздрагивает, трогается. Но едем совсем недолго. На остановке возле торгового центра парень взмахивает рукой и мы останавливаемся.

«Лапландия» не сразу стала «Лапландией». В моем детстве это спортивно-концертный комплекс «Октябрьский». Круглый год здесь каток, на котором тренируются дети-фигуристы. Вероятно, родители говорили мне про спорт, как это важно и сложно, в фигуристы отдают малышей, чуть ли не трехлетних. Целыми днями они там катаются, падают, расшибают коленки, встают, продолжают тренироваться. Помню свое почтение к этим никогда не виданным мной детям и к самому зданию тоже. СКК «Октябрьский» был местом, где всегда каток и героические дети. А у меня нет коньков, и кататься я не умею.

Но однажды я все-таки оказалась в «Октябрьском». Это было в тот период, когда Чумак из телика заговаривал воду в трехлитровой банке, которая стояла на табуретке перед экраном. Бабушка не пропускала ни одной его передачи и эту воду сохраняла наравне с освященной из церкви. По улицам бродили странно одетые люди, танцующие, поющие, зовущие в какою-то свою веру. Религий много, они пропитывали всё вокруг, смешивались, как вода Чумака, вода из церкви и крошки священной еды кришнаитов. Новый мир вокруг, и я в нем – новый человек. Не как сейчас: тридцатичетырехлетняя в мире старом.

И вот мы с мамой, папой и бабушкой ходили в СКК «Октябрьский» на религиозный концерт. Из настоящей Америки приехали священники и устраивали представление. Не знаю, кто это был. Может, протестанты, может, сектанты христианского толка. Помню огромное множество людей в фойе. Они высокие, из-за них мне ничего не видно, ходят туда-сюда, толпятся. Папа крепко-крепко держит мою руку. В фойе мы покупаем Евангелие в мягкой обложке у этих священников. Помню свое огромное, какое-то даже не детское разочарование: позже, когда я новую книжку листала и теребила, выяснилось, что из нее очень легко вываливаются листочки, книга рассыпается в руках, умирает, а значит, купили ее напрасно.

На том религиозном концерте мы сидели где-то очень далеко и высоко. Наверное, это был балкон. Человечки на сцене маленькие. Они поют, вскидывают руки. Со мной тогда что-то произошло. Я внезапно начала очень сильно рыдать. Рыдаю и сама не знаю, чего рыдаю. Я уже сознательная, шестилетняя. Вряд ли я плакала от духоты или скуки.

Папа вывел меня в коридор, вытащил из нагрудного кармана носовой платок, обтер мне лицо. Спросила у него, почему я плачу. Папа взрослый, он должен знать. Вряд ли он знал. Ведь и я сейчас ничего не знаю. Возможно, взрослый – это как раз тот, кто меньше всего знает. Но папе нужно было что-то сказать, и он ответил: вероятно, концерт меня очень тронул, происходящее на меня сильно и благотворно действует. Интонация у него была колеблю-щаяся.

Маршрутка едет мимо пустырей. Серовато-белые простыни снега с обеих сторон от дороги. Справа метров через пятьсот виднеются неказистые домики ржавых гаражей. Слева когда-то был большой рынок – множество палаток, в которых мерили джинсы, стоя в носках на картонке. Рынок убрали и взамен не оставили ничего. Теперь здесь лежит снег, никому не мешая, ничего не требуя.

В пазике почти не осталось свободных мест. Люди тихонько гомонят. За моей спиной два пацана обсуждают машины своих отцов. Все едут мимо, никуда не смотрят, везут в себе свою жизнь.

Останавливаемся на светофоре. Впереди справа – здание издательства. Некрасивое серое девятиэтажное строение, которое возвышается надо всем вокруг. Их книжек я не видела никогда. Зато здесь находится редакция газеты «Комсомольская правда».

Когда я училась в десятом классе, в школе решили издавать газету. Желающих стать журналистами набежало человек пять. Учителя нам выписали куратора – журналистку «Комсомолки». В назначенный день после уроков мы собрались в классе географии на первом этаже, чинно сидели с чистыми тетрадками и ручками – ждали своего первого редактора. Дверь открылась, в кабинет шагнула молодая девушка, стройная, коротко стриженная. Она остановилась на фоне карты мира и бросила нам: «Привет». В девушке было что-то вызывающее, что-то слишком свободное. Она легко болтала на сленге – на нашем персональном языке. Вместо того чтобы располагать, это скорее отталкивало. Как будто она без спроса пользовалась тем, что принадлежало не ей. Наша кураторша была еще студенткой, но уже работала в настоящей крупной газете и горделиво показывала нам удостоверение. Это казалось огромным, почти невозможным достижением. 

Тогда я думала, что журналистика сделает меня счастливой. Огромная первая радость, когда из букв собираются слова, из слов собирается «самый важный смысл». А я тот человек, кто заведует смыслами, кто рассказывает людям о важном. Ха, о важном! Конечно-конечно. Иногда я встречаю молоденьких журналистов, они такие милые, такие значительные. Похожи на маленьких щенков, которые учатся лаять. «Гав-гав» – тоненьким детским голосом с очень серьезным лицом.

К счастью, та девушка не слишком вдавалась в нашу журналистскую деятельность. Мы сами писали разные материалы о школьной жизни. Наша условная редакторша как-то обмолвилась, что вообще-то «Комсомольская правда» сотрудничает со всеми желающими и, если мы хотим, тоже можем попробовать писать для нее.

И я захотела. Я пришла в это здание, возле которого мы сейчас останавливаемся. Ничего не сказала родителям и вообще никому. Просто собралась и пошла. Куда-то поднималась по лестнице, бродила по темным узким коридорам, оглядывая двери. Наконец нашлась дверь с нужной табличкой. Я заглянула. Меня попросили подождать снаружи. Я расстроилась. Не ожидала, что оставят на пороге. Хотела посмотреть настоящую редакцию настоящей газеты, увидеть настоящих журналистов, настоящего редактора. Но все вышло не так. Сотрудники не пожалели меня, шестнадцатилетнюю, не снизошли до подростка. Впрочем, скоро ко мне вышел молодой парень. Помню, он был невысокий, щуплый, в очках. Я сказала, что хочу попробовать поработать для их газеты. Он ответил, что мне нужно выбрать тему или несколько тем, написать и прийти с готовыми материалами. Переспросила про темы, сама ли я должна их придумать. Да, сама. Поблагодарила, попрощалась и пошла. Вежливая девочка. Я была раздавлена.

Я понятия не имела, где брать эти темы, как их придумывать, о чем вообще нужно писать для такой газеты. Почти ребенок, чего уж там. Мой мир – это школа и школьные друзья, дальше этого он не простирался. «Теперь не стану журналистом», – думала я примерно так. Казалось, профессия отбросила меня, даже не взглянув в мою сторону, даже не пустив в редакцию.

Интересная штука – память. Воспоминания как разные комнаты. В каждой нахожусь другая я, свет на меня падает иначе, вокруг люди, предметы. Комнаты равноправны, равнозначны. Память не знает хронологии, иерархии, какого-то порядка, системы. Я могу посмотреть из своей нынешней комнаты в любую, понять, что вот зря я тогда убивалась. Понять, что кто-то был дурак, а я не знала. И когда-нибудь я так же смогу заглянуть в свою нынешнюю комнату. Тоже, наверное, о чем-то таком убиваюсь, что в действительности не имеет никакого значения. Навсегда глупышка.

Слева начинаются жилые дома. Пятиэтажные хрущевки, неинтересные бетонные параллелепипеды, которыми застроен почти весь город. Справа появляется что-то вроде парка. Лавки, совсем молоденькие деревца. За ними здание нового перинатального центра. Его построили пару лет назад. Ограда завешена баннерами против абортов. Детские личики с плакатов уставились на нашу маршрутку и просят сохранить жизнь.

Следующее здание – ГИБДД. Когда-то это было постоянным поводом для приколов. Люди в форме ходят совсем рядом, ничего не знают, ничего не узнают...

В то время я училась на журфаке вместе с Аней. Ну, училась – это громко сказано. Больше числилась, чем училась. В этой пятиэтажке наш приятель Даня снимал квартиру. Он приехал из шахтерского городка Ленинска-Кузнецкого и учился на психолога. Среднего роста, как будто хрупкий, тихий, длинноволосый. В нем не было ничего показного, вопиющего.

Но в квартире собирались совсем не тихие толпы. Вино и всякое другое, высокоумная болтовня, музыка, матрасы на полу, спящие на них люди. Мы считали себя интеллектуальной элитой, богемой. Здесь легко можно было увидеть книжки Конфуция и Сенеки. Пелевина и Паланика щелкали как семечки. Сартру сочувствовали. Мой Буковски был буквально зачитан до дыр и вернулся в плачевном состоянии. Кундера поехал в Питер и больше не вернулся.

Сутками напролет здесь хлопали двери, приходили и уходили разные люди. В основном студенты – яркие, громкие, эпатажные. Все это шумело, клубилось, изматывало, утешало. Этакий вечный новогодний поезд, который никуда не приедет. Здесь можно было всю ночь проговорить с парнем, чье имя потом никогда не вспомнишь.

Та квартира не была притоном, как, вероятно, думали соседи. Однажды гости только схлынули, оставались Даня и я с Аней. Мы обнаружили в ванной крохотный сверточек с белым порошком. Даня по-настоящему испугался, суетился, не зная, что делать. Решил обзванивать людей, которые были в квартире. Тут же бросил это.

Он высыпал порошок в унитаз и смыл воду. Потом, лет десять спустя, я случайно встретилась с ним на улице и спросила, помнит ли он тот случай. Даня вспомнил и засмеялся.

Мы так жили, потому что нам некуда было идти. Я смотрю на нынешних двадцатилетних и немножко завидую. Мир распахнулся для них во все стороны. Где хочешь учись, где хочешь работай. Одевайся как хочешь. Учи языки. Самовыражайся. Устраивай выставки или концерты. Делай что угодно: этот мир твой.

Когда нам было двадцать, это был чужой мир. В нем некуда идти, нечего делать. В городе есть только несколько дорогих ресторанов, пара кафешек подешевле. В вузах можно учиться на какие-то совсем уж базовые профессии, чтобы потом работать учителем, секретарем, корреспондентом местной газеты. Ходить по струнке, быть как все. Такие варианты не рассматривались, а других не имелось. Та квартира казалась мне палаткой, в которой мы отсиживаемся, пока не наступит новая жизнь. Слушаем музыку, болтаем, читаем книжки – надо ведь чем-то заниматься.

Впоследствии многие из наших ребят уехали за границу. Кто не уехал, стал наркоманом. Вот и Даня скололся. Общие знакомые рассказывали: он уже не здесь. У него какая-то своя жизнь, если это можно назвать жизнью.

Прошлым летом из Питера приезжала в гости Карина, лучшая подруга Дани. В Ленинске-Кузнецком у нее остались родители. Она рассказала, что в Ленинске видела Даню. Он умирает, у него болезнь на три буквы. Так она сказала: болезнь на три буквы. По-детсадовски, будто отмахиваясь, не желая смерть называть по имени. Она показала на телефоне его фото. С маленького экранчика смотрел сильно постаревший, осунувшийся, коротковолосый Даня. Пока живой.

В каждой комнате памяти находится особенная Вера. У Вер разный возраст, разные стрижки и цвет волос. Вера-старшеклассница – бордовая, Вера из панковской квартиры – лысая. Каждая думает, что она одинока. Но я открываю дверь в давно закрытую комнату. И Вера в благодарность встает за моей спиной. Их много. Они потом все выиграют. Просто потому, что живут дальше.

Маршрутка едет по мосту через речку Искитимку. Справа в окне огромный пустырь. Трубы, железяки, простыня снега. Там дальше река Томь. Слева от маршрутки парк Победы. Он ниже нас метров на тридцать. С моста вниз ведут старые бетонные лестницы с перилами.

Из маршрутки видно весь парк. Он ухоженный, чистенький. Деревья пока невысокие – посадили недавно, может, лет восемь назад. Спортивные и игровые площадки, беседки, тропинки-лавочки. Но главное здесь – военная техника. По всему парку стоят танки, бронетранспортеры, даже небольшой самолет. Техника настоящая, не муляжи. Рядом с каждым объектом металлическая табличка с надписью.

Маршрутка миновала мост и теперь стоит на светофоре рядом с бассейном. Когда я училась в начальной школе, мы с одноклассницами жевали здесь гудрон.

Чтобы раздобыть гудрон, нужно было у фасада бассейна повернуть налево, дойти до конца здания, и там на земле стояли большие упаковки. Мы подходили, отдирали бумажную обертку, отковыривали блестящую черную массу, совали в рот. Пристрастие к гудрону было запретным, странным, особенно если учесть, что мы вообще-то были не просто так себе девочки. Мы учились в первой частной школе в городе. Детки обеспеченных родителей. Но я своего привилегированного положения никогда не ощущала, потому что из всех обеспеченных деток была наименее обеспеченной. Мама в девяностых годах занималась бизнесом, днями и ночами пропадала на работе, постоянно ездила в командировки. Я видела ее только тогда, когда приходила к ней на работу. Называла маму Тамарой Михайловной, чтобы не «мамкать» при клиентах и деловых партнерах. Она устроила меня в частную школу и платила огромные деньги за обучение.

В бассейн мы ходили раз в неделю на урок физкультуры. Школа находилась недалеко, на улице Красной, которая чуть дальше пересекает проспект Мира. В школе в раздевалке надевали пальтишки, спускались с нашего третьего этажа на улицу, попарно брались за руки. Нас сопровождали двое учителей.

Доходили до бассейна, поднимались в раздевалку. Небольшая комната со шкафчиками и длинными лавками. Здесь только девочки нашего класса. Никаких посторонних взрослых теток, даже учительницы с нами не было. Мы могли болтать про что угодно. Помню, однажды одноклассница громко у всех спросила: «Кто занимается сексом с подушкой, поднимите руку». Я, конечно, знала, что такое секс. В том-то и дело, что знала. И я совершенно не представляла, как можно заниматься сексом с подушкой. Но девочки одна за другой потянули руки вверх. Одна я осталась без поднятой руки. У меня даже мелькнула мысль: может, все-таки поднять руку? А то чего я одна, как дура? Но я не подняла. Не поднимаю до сих пор.

Затем мы шли в душ. Душ для меня место постоянных страданий. Все там голые, и я тоже голая. Кабинки с боков разделялись небольшими стенками, а спереди не отгораживались вообще никак. Если идти по душу, увидишь всех голых теток этого бассейна. Ну, и меня голую тоже. Я ужасно стеснялась. Вероятно, поэтому мы с одноклассницей Настей частенько болтали про душ. Подружка мне говорит: «Представь, ты в душе одна, полотенца у тебя нет. И тут заходят пятьдесят парней. Что будешь делать?» Конечно, я мучительно ищу выход из такой сложной ситуации. У меня задумчивое и страдальческое лицо. Но выхода нет, поэтому я все-таки говорю: «Отдамся». 

Кроме любопытства к сексу такие разговоры, наверное, заключали еще и пространство свободы. Нам семь лет. Мы больше похожи на разряженных кукол, чем на живых детей. Нас таскают туда-сюда, принимают за нас решения. Спасибо, хоть из ложечки не кормят: мы ведь уже большие девочки. Большие девочки бунтовали как умели. Говорили о всяких гнусностях, голосовали за секс дружным поднятием рук. Потому что человеку, даже если он очень маленький, нужно свое пространство свободы.

В душе мы надевали купальники и выходили наружу. Из тесного темноватого помещения шагали в огромный светлый бассейн, весь поблескивающий водой и сильно пахнущий хлоркой. К лягушатнику нужно идти налево до конца. По очереди спускались по лестнице в прохладную воду, которая мне по грудь. Помню, вначале весь класс обитал в лягушатнике, но постепенно, один за другим ребята уходили на дорожки и больше не возвращались. Им незачем сидеть на мелкоте, потому что они уже умели плавать. А я не умела.

С нами даже занимался тренер. Мы делали какие-то упражнения, махали руками. А однажды он заставил нас нырять. Вот меня ставят на бортик рядом с дорожкой – а там глубоко, я знаю. И резко сбрасывают вниз. Ухожу под воду с головой, свет где-то далеко сверху, я сильно гребу руками, барахтаюсь. В воду суют металлический шест, я за него хватаюсь, меня вытягивают.

Не помню, чтоб я испугалась. До меня точно так же бросали в воду других ребят, и они точно так же выбирались. Не страшно, но неприятно. А еще неприятный голый душ и после бассейна, а еще нужно долго сушить волосы в фойе, а все сушилки заняты, и приходится ждать своей очереди. А еще я так и не научилась плавать и все время торчала в лягушатнике. В общем, никакого удовольствия бассейн мне не доставлял. Ни большого страдания, ни большого удовольствия. Зато после бассейна, пока учительница собирает остальных, можно на улице тихонько отойти в сторону и жевать гудрон. И это было классно. 

Маршрутка едет по центру города. Слева в угловом здании музей. В витринах стоят чучела разных козлов. Дальше несколько строений университета. Юридический корпус ремонтировали несколько лет назад, разворотили крыльцо, ободрали фасад, закрыли проход для студентов, и бедолаги заходили из другого здания. Потом, конечно, навели красоту и открылись. Мой шестой корпус находится во дворе, отсюда не видно.

Метров через триста будет остановка. На ней всегда выходит почти вся маршрутка – студенты. Рано утром в эту сторону уехать вообще невозможно. Молодежи набивается очень много. Опаздывают на пары, суетятся. Сейчас уже поздно, скоро десять часов. В вуз едут только прогульщики. Парни и девушки поднимаются со своих мест, проходят к дверям. Стильные пальто, пастельные цвета одежды. Новые люди нового мира.

Справа в окне небольшой старый парк. Огромные деревья стоят все в снегу. За парком  филармония. Серое здание увешано огромными яркими баннерами будущих концертов. Вот Филипп Киркоров приезжает, вот Дима Билан. Джазовый оркестр никогда не повесят на фасад, только Киркорова.

Служебный вход филармонии напротив бассейна. Чаще всего я заходила именно отсюда. Папа курит на улице, разговаривает с женщинами в одинаковых синих бархатных платьях. «Вот, Вера, знакомься...» – говорит мне. Это артисты симфонического оркестра. У них абонементский концерт через пятнадцать минут. У папы недавно закончилась репетиция.

Заходим в филармонию. Справа за невысокой перегородкой очень серьезный дяденька, который дает папе ключи. Слева стоит диван и напротив включенный телевизор. Дальше огромная лестница. Ступени большие, их очень много, потолки высокие. Кажется, мы поднимаемся наверх в каком-то огромном замке. Я устаю, останавливаюсь на площадке. Передо мной высокое узкое окно, из которого сверху видно бассейн. «Вера, один пролет остался, почти пришли», – говорит папа, берет меня за руку и тянет за собой. Мы оказываемся в большой комнате, здесь много окон, стоит фортепиано. Если у папы репетиция, за инструментом сидит женщина и играет, а папа поет. Он солист филармонии. Всю жизнь проработал здесь, в его трудовой книжке лишь одна запись. В моей уже сейчас – штук восемь.

Когда-то человек трудился на одном месте, здесь женился, сюда же приводил детей. Спокойствие, уверенность. Солнце завтра, точно, поднимется, ничего никогда не изменится, Бах никогда не перестанет быть актуальным. Вечное искусство. Папа нашел себе такое место. Я не нашла и, кажется, не найду никогда.

Папа писал металлическим пером, когда учился в школе. Я сейчас пишу тыкая пальцем в экран телефона. Нынешним молодым людям совершенно наплевать, что на этой планете жил Курт Кобейн. Мир меняется так быстро, что стоит только моргнуть – он уже немного другой. Только не отводи взгляда, Вера. Он тебя еще покорит. Ты еще сможешь его полюбить.

Помню, когда я была маленькой, в филармонии ставили настоящую рок-оперу. Она называлась «Госпожа роз». Папа счастлив. Целыми днями он пропадает на репетициях. Потом премьера. Мама надевает красивое платье, одевает меня в красивое платье, мы заходим с главного входа по пригласительным билетам, потому что папа не может нас проводить. Он же в гриме, в костюме – его никто не должен видеть до представления.

Это сказка. Песни, танцы. Мальчик борется со злодеем. У злодея есть помощники. Одной из помощниц была лягуха-ябеда, ее играла девочка-подросток. А папа – злодей и очень гордится. Я не особо это понимаю. Мне кажется, играть злодея – плохо, неправильно. Но папе нравится, и я учусь гордиться его гордостью. У папы большой черный парик. Большой черно-синий плащ, черные полосы на лице. Выглядит устрашающе. И поет громовым голосом. Первоклассный злодей.

Я как будто снова сижу в зрительном зале и смотрю на папу, залитого ярким светом. Все против него, но он каждый раз побеждает. Это просто, когда враг перед тобой. Гораздо сложнее, если враг внутри и называется неопасным словом «слабость». Иди, дорогая, победи свою слабость. И яркий свет не будет тебя освещать, и никто не будет тебе аплодировать.

С премьеры «Госпожи роз» прошло много лет. Я уже взрослая и тоже иногда выступаю – читаю стихи. В небольшом студенческом театре «Ложа» проходил поэтический фестиваль, на котором я должна выступать. Перед мероприятием папа позвонил и спросил: «Волнуешься?» – «Конечно, волнуюсь».

И он рассказал такую историю. Во время учебы в консерватории у них был самый первый концерт. Конечно, папа переживал. И преподаватель сказал ему: «А чего ты волнуешься? Ты же не перед Папой Римским. В зале только твои друзья». Проходит двадцать лет. Мой папа в Ватикане перед Папой Римским. Стоит и понимает, что вот тот момент, когда нужно переживать. Ему стало смешно, он собрался и отлично выступил – в Ватикане!

Несколько лет назад я случайно наткнулась во «ВКонтакте» на эту видеозапись. Девяносто восьмой год, наш камерный хор выступает в Канцелярии Папы Римского. Запись плохая, старая, снизу идут полосы. Но главное – то есть моего папу – увидеть можно. Сначала камера показывает роспись стен, потом переходит на хор. Женщины в длинных бордовых платьях стоят полукругом с бордовыми папками в руках. Перед ними спиной к камере руководитель хора в блестящей накидке. Мой папа стоит впереди и чуть сбоку – очень молодой, стройный, в черном костюме, с черной папкой в руках. Он высоко поднимает голову, у него такое серьезное лицо, какого я не видела никогда в жизни. Папа наполняет своим голосом весь Ватикан.

Маршрутка останавливается на светофоре перед перекрестком. Здесь как раз улица Красная. Если смотреть налево, видно серое здание подковой, где когда-то находилась моя начальная школа. Направо перед главным входом в филармонию новенький фонтан. Его реконструировали и открыли прошлым летом. Посреди большой квадратной чаши, засыпанной снегом, возвышается пьедестал, на котором уверенно стоят три шахтера. Называется памятник «Сила шахтерских традиций». Тем летом, конечно, горожане немного побурчали: почему, собственно, шахтеры, как шахтеры связаны с филармонией? Почему, например, не арфисты? Городские власти что-то горожанам ответили, горожане, как обычно, смирились. Да и фонтан вообще-то симпатичный, хоть и с шахтерами. Летом здесь светомузыка, включают классику, и некоторые мои приятели приходят послушать и посмотреть на воду. Ребята смеются. От фонтана тянет прохладой, огоньки в нем вспыхивают то красные, то голубые. Звучит «Лунная соната» Бетховена. Тягучая, медленная, печальная музыка. Я смотрю на дурашливые лица своих друзей, окруженных этой музыкой. Мы балуемся как раньше, как будто всем двадцать лет.

Наконец студенческая остановка. Маршрутка пустеет, в ней остается человек пять. Рядом, напротив фасада филармонии, розоватая мраморная часовня. Она находится в небольшом сквере. Это уже самый центральный центр. Тысячу раз сидела на этих лавочках, встречалась здесь с друзьями. Облапала своей жизнью разные места, везде наследила, надышала. Душный город. «Душный» – это могло быть от слова «душа».

В центре уже совсем другая застройка. Хрущевки остались позади. Здесь сталинки – большие, пафосные, с колоннами, пилястрами, с высоченными потолками. Хоть на чем-то может отдохнуть глаз, потому что дома все-таки красивые. Особенно, если не реставрированы. На некоторых боковых улочках встречаются. Краска осыпается, трещины, отбитые углы старых, незастекленных балконов. Так выглядит прожитая жизнь: она в трещинах.

Площадь Советов справа от дороги. Вокруг нее разные административные здания. На площади – Ленин. Слева после здания ФСБ – трибуна. Здесь проходят разные празднества, шествия, на которые я никогда не хожу.

Зато однажды я попала на прием к губернатору. К нам из Швейцарии приезжала Софи Лорен. Она занималась благотворительностью, делала что-то полезное для города, уж не помню что. Утро, опять-таки зима. Мне, кажется, лет двадцать семь, я ошиваюсь возле крыльца областной администрации. Пришла пораньше. Вместе со мной на крыльце еще несколько журналистов. У всех дорогие камеры в руках. У меня тоже редакционная камера. Снимать я не умею вообще, но у нас в штате нет фотографа, поэтому камеру отдали мне.

Как фотограф я беру не качеством, а количеством. Если сделать сотню снимков, пару нормальных выбрать можно. Поэтому в нашем журнале периодически печатают фотки кривляющихся знаменитостей. Вот Олег Табаков удивлен, вот раздосадован, вот задумчив. Психологический фотопортрет – мой жанр!

Постепенно на крыльце скапливаются журналисты всех изданий в городе. Такие же девочки и мальчики, как я. Стройные, коротко остриженные, чуть нахальные. Мы киваем друг другу, все так или иначе знакомы.

Наконец дверь в администрацию открывается, специалист по работе со СМИ нас приглашает. Внутри у входа пост охраны, здесь должны проверять документы. Но мы проходим мимо него, оставляем вещи в гардеробе, поднимаемся по широкой лестнице, застеленной красным ковром. Толпа несет меня по коридору. Мне к губернатору не нужно, я к нему и не намеревалась, мне нужна Софи Лорен. Но меня куда-то тащат окружающие люди, я не сопротивляюсь. Оказываемся в комнате секретаря, двери к губернатору распахнуты, толпа затекает туда, я затекаю вместе с толпой.

Посреди кабинета стоит огромный прямо-угольный стол, все рассаживаются вокруг него. Во главе стола сидит губернатор и рядом – наконец! – Софи Лорен. Раздаются щелчки фотоаппаратов, вспышки со всех сторон. 

Она стройная, затянутая в облегающий брючный бордовый костюм. Очень старенькая. Огромные губы, огромные скулы, огромные глаза за коричневыми стеклами очков. Пропорции лица сильно изменены, мировая знаменитость выглядит как изуродованная кукла. Некрасивая, совсем на себя непохожая.

У губернатора сидели около часа. Говорилось про эту их благотворительность, журналисты что-то вежливо спрашивали. Софи Лорен изредка лопотала по-своему, изгибала огромные губы в улыбке.

Потом я вышла на улицу, стояла на крыльце и смотрела на ярко-синее небо над Лениным. Оттепель, птички поют. Мне нужно топать в редакцию, но отпустили раньше, можно немного постоять. Весной или вот как сейчас, в оттепель, выйдешь на улицу – будто в бассейн нырнешь. Воздух влажный, свежий. Окунуться, отмыться, ни о чем никогда не думать. Просто живи дальше, Вера.

Маршрутка проезжает мимо площади, мимо трибуны, ФСБ остается позади. Все остается позади. Через остановку мне нужно выходить. Выполнять обязанности взрослого разумного человека. Быть собранной, оперативной, компетентной. Предсказуемой, понятной, удобной. Вера, как вы считаете, может, следует отказаться от этого проекта? Вера, я жду отчет по работе со СМИ через десять минут. Ах, в каком же бездонном гробу Вера все это видит! Веру наполняет вся ее огромная жизнь.

Подъезжаем к светофору рядом с городской администрацией. Летом здесь посреди дороги полоса газона с клумбами. Сейчас снег. В прошлом году из-за городского праздника движение во всем центре перекрыли, толпы шли прямо по проезжей части, а я лежала голой спиной на этом газоне – на прохладной траве. Люди идут мимо, а я валяюсь тут посередине, и все отлично.

Светофор загорается зеленым, трогаемся. Метров через двести остановка возле Музыкального театра. Следующая – моя.

Когда мне было лет двенадцать, по телику показывали мультипликационный сериал «Волшебный школьный автобус». Странноватая учительница возила на автобусе весь класс то внутрь человеческого организма, то внутрь вулкана. Мой прекрасный волшебный автобус, увези меня подальше от работы. В новый вечный мир.

Останавливаемся возле Музыкального театра. В маршрутку пытается забраться старушка с тросточкой, тросточка мешается, старушка цепляется за поручни, не может поднять ногу до ступеньки. С сиденья подскакивает молодой парень, проходит к дверям, берет трость, подхватывает старушку, заносит ее в салон.

Едем дальше. Осталось три дома. Вера, что же мы будем делать?.. Впереди остановка на перекрестке с улицей Весенней. Если стоять лицом к остановке, метров через пятьсот будет балюстрада набережной. За ней внизу река, и сверху густой, без единой проплешины, хвойный лес. Неизменный, темно-зеленый, чуть присыпанный сверху снежком. Лес стоит во весь горизонт, как жизнь, с которой невозможно ничего поделать.

По дороге к набережной парикмахерская. Самая креативная в городе. Там выбривают на головах причудливые узоры и красят пряди в любые цвета. А еще заплетают дреды и африканские косички. Какого черта. Я все равно уже опоздала на работу. И у меня никогда не было косичек... 

Справа Музей изобразительных искусств. Остался один дом. Один дом, Вера.

Соврала. В городе нет проспекта Мира. Зато есть все остальное. Повсюду, везде, в каждой снежинке, в каждом фантике – огромная прорва жизни. Никуда не девается, никуда не исчезает. Пробивается отовсюду.

Маршрутка останавливается. В распахнутых дверях виден только бесконечный сосновый лес на том берегу.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.