Вперёд и дальше (рассказ цыганского барона)

Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Категория: Проза
Автор: Ярмолюк Анатолий Владимирович
Просмотров: 5997

…Нас было ровным счетом сорок пять цыганских душ. Зима застала нас в одном южном городке, название которого я позабыл, да и для чего цыгану нужно это название? Какой в нем прок? Если бы цыган запоминал названия всех мест, где его мотала лихая цыганская доля и куда влекла его лукавая цыганская чергэн, что означает звезда, то у него, у цыгана, не осталось бы в голове места для запоминания всех иных прочих житейских надобностей, а были бы одни только названия городов, сел, рек, дорог…

 Но цыган помнит все свои цыганские надобности и забывает названия городов и дорог, и в этом, может быть, как раз и заключается цыганская мудрость, благодаря которой цыган выживает на этом – всегда для него неласковом – свете… Итак, зима застала нас в одном южном городке. Здешние цыгане говорили, что в этом городке почти никогда не падает снег и не бывает морозов. И это было хорошо, потому что как ты иначе переживешь зиму, если на твою голову падает снег и твое тело терзает мороз, и со всех четырех сторон на тебя дуют ветры, а тебе негде укрыться от снега, ветров и мороза?.. А под теплым южным небом можно прожить и без стен… А, кроме того, городок был еще и красив: с трех сторон его окружали синие и высокие – почти до самого неба – горы, посреди городка текла говорливая река, и еще в этом городке, рассказывали, имелся замечательный тарго, то есть базар! Что еще цыгану надо, чтобы провести зиму, не умереть с голоду и с наступлением весны отправиться туда, куда его поманит прихотливая и неверная, как и все на этом свете, дром, что означает дорога?..

Ну и вот: мы, сорок пять цыганских душ, решили зазимовать в этом чудесном городке. А еще мы хотели сыграть здесь свадьбу – настоящую, цыганскую. Один из наших, которого звали Арсен, минувшим летом присмотрел себе невесту, очень хорошую цыганочку по имени Ветка. Их пути пересеклись самым внезапным и замысловатым образом, можно сказать, случайно. Хотя – ничего нет случайного в мире, об этом вам скажет любой цыган. Поэтому, будем говорить, Арсена и Ветку свел сам Господь. Они, Арсен и Ветка, познакомились на одном вокзале: наше семейство, все сорок пять душ, намеревалось ехать с севера на юг, а семейство, родом из которого была Ветка, в поисках лучшей цыганской доли кочевало с юга на север. И где-то на полпути между севером и югом случился вокзал, на котором Арсен и Ветка взглянули впервые друг дружке в глаза…

То семейство, к которому принадлежала Ветка, было порядочным цыганским семейством: во всяком случае, цыганская молва никогда и ничем не судила это семейство, а ведь цыганская молва – самый справедливый судья. И Веткин род также воспринимал нас как порядочное семейство. Ну, а коли оно так, то очень скоро и в нашем, и в Веткином роду стали говорить о свадьбе между Арсеном и Веткой.

У Арсена не было ни отца, ни матери. Его отец, лихой цыган Кузьма, лет десять тому попался на краже, сел в тюрьму да там, в тюрьме, и сгинул. А скоро умерла и мать Арсена Зарма, когда рожала на свет дочку Лялю. Рожать Зарме довелось в пути, на каком-то холодном и грязном полустанке. Обычное, короче говоря, цыганское дело. Обычное то оно обычное, а только Зарма, говорю, при родах умерла. Она умерла, а ее дочка Ляля – выжила. И с той поры я, баро Иван, стал отцом и для Арсена, и для Ляли. А иначе – как? А иначе – давно бы уже перевелся цыганский род на этой неуютной земле…

Вот я-то, как отец, и дал свое разрешение Арсену на его женитьбу, а отец Ветки на то, чтобы она вышла за Арсена замуж. Свадьбу договорились справить ближе к зиме, когда наш род остановится на зимовку. Иначе говоря, свадьба должна была состояться как раз в том самом южном городке, в котором мы и вознамерились зазимовать. В этот городок должен был прибыть и весь Веткин род, и сама Ветка, и иные прочие находящиеся поблизости цыгане и, может статься, даже и не цыгане… Никому не заказано место на цыганской свадьбе. Всяк, у кого добрые намерения и чистая душа, может присутствовать на этом великом цыганском празднике.

Но – не суждено нам было перезимовать и справить свадьбу в чудном южном городке с видом на синие, почти до самого неба, горы. Первой же ночью, когда мы и жилья еще никакого для себя не нашли, а просто приютились до утра в каких-то привокзальных развалинах, к нам заявилась здешняя власть. Они окружили нас со всех сторон, закричали, загромыхали сапогами и заскрежетали железом, согнали нас всех – мужчин, женщин с детьми и стариков – в одну кучу и включили прожектора. Огни прожекторов были пронзительно-белые, они хлестали по нашим лицам, впивались в наши глаза и мешали нам дышать. И в свете этих режущих огней власть принялась нас осматривать – каждого по очереди. Нам нечего было скрывать от властей, не было за нашей душой греха. В тех краях, из которых мы в городок прибыли, там, конечно, случалось всякое. Там случалось и хорошее, и плохое; больше, конечно, было плохого, потому что такова цыганская жизнь, что в ней больше плохого, чем хорошего; но сюда, в этот городок, мы явились чистыми – как перед законом, так и перед своей цыганской совестью. Но попробуй все это объяснить власти, которая возникла среди ночи, выстроила нас посреди улицы и стала полосовать наши лица белыми ножами прожекторов! Ни за что не объяснишь, потому что не придумано еще на земле таких слов, которыми можно было сказать, что цыган – безгрешен и прав. Цыган не может быть безгрешным и правым, потому что он – цыган…

- Выруби свет, начальник! – крикнул кто-то из наших. – Я хочу видеть булыбэн!

- Чего-чего? – возник из темноты какой-то человек, должно быть, самый главный начальник.

- Хочу видеть небо! – опять отозвался кто-то из наших. – Там такие звезды! Каждая из них больше, чем твоя, начальник, кокарда! Там, на небе, есть и моя чергэн! Я хочу ею любоваться, а ты, начальник, мне мешаешь! Кто ты такой, начальник, чтобы мешать мне любоваться моей звездой? Ха-ха-ха…

Конечно же, я знал всех наших. Я был баро, и я был обязан всех знать. Я их знал и по походке, и по голосу, и даже по дыханию. Поэтому знал я и того, кто выкрикнул слова о небе и о звездах. Это был Ян, больше, впрочем, известный по своему прозвищу Ченя, что означало Серьга. Точно, это был он.

- Кто это там такой умный и горластый? – рыкнул начальник с кокардой. – Выдь да покажись, если ты такой смелый!

- И очень даже запросто, начальничек! – задорно отозвался Ян по прозвищу Ченя, растолкал впереди стоящих цыган и возник перед начальником с кокардой. – Вот он, я!

Белые ножи прожекторов вздрогнули, засуетились и скрестились на лице Яна-Чени. Я смотрел на Яна сзади и потому не мог видеть его лица, но я был уверен, что белые ножи света сейчас грызут Яну глаза: у Яна были большие, удивительно прекрасные цыганские глаза, и, наверно, сейчас белые ножи света впились в его изумительные глаза, и оттого Чене было больно смотреть на мир. Ему было больно, но он не пожелал ни заслониться рукой, ни опустить голову, ни отвернуться. Он был очень гордым человеком, Ян по прозвищу Ченя, и он никогда и ни от кого не прятал своих прекрасных цыганских глаз… Да вот только напрасно он затеял перепалку с начальником, ох, напрасно. Не было в перепалке ни смысла, ни проку. Но попробуй-ка ты его удержи, этого чертова сына Ченю, попробуй ты ему объясни! Всегда он так…

- Вот что я желаю тебе сообщить, умник… - начал было начальник, но затем, видимо, передумал общаться с Яном-Ченей, махнул рукой и спросил: - Кто тут у вас самый главный? Я спрашиваю – кто тут у вас барон?

Так бывало всегда при нашем общении с властью. Так оно было и сейчас. И поэтому я, да и все наши сорок пять душ, знали, что последует дальше. Скорее всего, ничего хорошего…

- Нет у нас никаких баронов, - отозвался я из темноты. – Есть баро. Я баро.

Белые ножи света опять вздрогнули, засуетились, отпрянули от Яна, приблизились ко мне, скрестились на моем лице и полоснули по моим глазам.

- Я баро, - повторил я, невольно стараясь отодвинуть белые ножи света руками. – Убери свет, начальник. Глазам больно…

Начальник не обратил на мою просьбу никакого внимания: что ему была просьба какого-то цыгана. Из-за белых ножей мне не было видно начальника; я слышал только его дыхание и его голос. И этот голос спросил у меня:

- Сколько вас здесь?

- Сорок пять душ, - ответил я.

- Точно? – не поверил невидимый начальник.

- Ну, сочти сам, - предложил я.

Незримый начальник промолчал, а затем сказал:

- Значит, так. Сейчас – без четверти полночь. А через час – чтобы вашего духу в городе не было! Иначе…

Начальник не договорил, да, в общем, в этом не было и надобности. И сам я, и все прочие сорок четыре цыганских души прекрасно знали, что последует за словом «иначе». Ничего хорошего за ним не последует, это уж точно. Иначе – могут арестовать меня, баро, и продержать в тюрьме до тех пор, пока весь остальной табор не внесет за меня выкуп, после чего нам все равно придется убираться из города. Или – могут арестовать всех наших мужчин, и тогда выкуп будет во много раз больше. И никому при этом не интересно, что, может быть, у нас и денег-то – только-только, чтобы не умереть с голоду. Платите выкуп, цыганские ваши души, и все тут! Много чего, повторюсь, скверного для нас могло последовать за словом «иначе»… Поэтому я почти ничего и не сказал невидимому начальнику, а лишь попросил его:

- Позволь нам, начальник, дождаться утра. А уж утром мы и уйдем. Ведь ночь на дворе…

- Вот именно – ночь, - сказал незримый начальник. – А ночь – самое цыганское время! За ночь вы тут такого можете натворить! А потом – ищи вас… Значит – час вам на все ваши цыганские сборы. И ни секундой больше. Все, время пошло. А мы со стороны понаблюдаем…

И – белые ножи света сместились с моего лица и суетливо стали шарить по всем прочим сорока четырем цыганам. Цыгане зашевелились и загомонили, как оно обычно всегда и бывает во время сборов в дальнюю дорогу. И только Ян по прозвищу Ченя и с ним еще четыре бедовых цыганских головы даже и шагу не сделали, даже и не наклонились, чтобы подобрать с земли свои скорбные цыганские пожитки и водрузить их на усталые цыганские плечи. Эти пять бедовых голов по-прежнему стояли недвижимо, но это была обманчивая неподвижность. Это была неподвижность хищного зверя, который уже изготовился к прыжку и вот сейчас он прыгнет… И такое дело мне не нравилось, оно меня беспокоило. Куда они собираются прыгать, эти молодые звери, в чье горло они хотят вонзить свои зубы? И – для чего они собираются прыгать, чего они хотят этим добиться? И – что будет потом?..

- Торопитесь, ромалэ! – громко сказал я своим цыганам, а затем обратился к пятерым молодым зверям: - А вы – подойдите ко мне! Все пятеро! Живо!

Они подошли ко мне с неохотой. Они бы и вовсе не подошли, не будь я баро. Но – я был баро, и они вынуждены были мне повиноваться. Таков цыганский закон. Не будь такого закона, может, не было бы уже на свете и самих цыган. Их, как я уже сказал, было пятеро: Ян-Ченя, Егор-Чюри, что означало Егор-Нож, затем – были братья Грубиян и Смутьян (такие имена дала им при рождении их матушка), ну и пятым был Арсен, тот самый Арсен, который был мне как сын и который должен был скоро жениться на цыганке Ветке. Эти пятеро были надеждой и опорой всего нашего рода. Да, нас было сорок пять цыганских душ, но что это были за души? Горькие цыганские слезы, а не души. В основном – женщины, дети и старики, такие же старики, как и я сам. У нас было очень мало молодых сильных мужчин. Все наши молодые мужчины сидели по тюрьмам, а те, кто не сидели по тюрьмам, разбрелись по белу свету в поисках лучшей доли (как будто бы она где-то есть – лучшая цыганская доля) да так и сгинули – без следа и весточки. И, говорю я, среди нас осталось только пятеро молодых и сильных мужчин – тех самых молодых зверей, которых я перечислил поименно. Мы никак не могли потерять еще и этих пятерых. Иначе – пропал бы весь наш род.

- На свете бут дромэ, - сказал я этим пятерым. – Много дорог на свете… Не позволят нам идти по одной дороге, мы пойдем по другой. Только и всего…

Какое-то время молодые звери молчали, а затем Ян-Ченя угрюмо спросил:

- Пойдем – куда?

- Ангил и дурэдыр, - сказал я. – Вперед и дальше.

- Зачем? – спросил на этот раз уже Егор-Чюри.

- Чтобы дойти, - сказал я.

- А потом? – разом спросили братья Грубиян и Смутьян.

- А потом настанет вечер, а за ним – ночь, а ночью наших слез и нашей крови никто не увидит, потому что и ночь, и кровь по-цыгански звучат одинаково – рат. И ночь – рат, и кровь тоже – рат… - ответил я словами старой цыганской песни. – И не будьте зверьми, чяворо, потому что без вас все мы пропадем…

- А как же моя свадьба? – спросил Арсен.

- Твоя Ветка найдет тебя и на краю света. Так же, как и ты ее, - сказал я. – Поэтому – зачем ты спрашиваешь меня о свадьбе? Вначале – дром и в конце – кхэр. Дорога и пристанище. А затем – уже и свадьба. Джя, чяво. Иди, парень. И вы тоже все идите. Пора…

Они больше ничего мне не сказали и отошли – все пятеро. Они молча взвалили на свои плечи поклажу и так же молча тронулись в ночную осеннюю тьму. А за ними также молча двинулись и все остальные цыганские души…

Никто из них, конечно, не знал окончания нашего пути. Знал это один я, потому что – какой бы иначе я был баро, если бы я не ведал, куда мне вести мой народ? На сей раз я вел мой народ далеко на восток, за тысячу километров от этого неласкового города. Там, за тысячу километров, располагался другой город, и там я надеялся устроить на зиму мой народ и даже – сыграть свадьбу между Арсеном и Веткой. Мы пришли на вокзал, дождались попутного поезда, уселись и поехали. Ехать нам предстояло три ночи и еще три дня. Далеко в этот раз позвала нас неумолимая цыганская чергэн…


* * *

Прибыли мы на место вечером. Здесь, в этом далеком городе, было очень холодно. Местами, вдоль заборов и стен, лежал снег. Вдали, за городом, угрюмо и пугающе синел лес – самая настоящая тайга, и оттуда прямо в наши лица дул злой мокрый ветер.

Мы, все сорок пять цыганских душ, прижавшись друг к другу, стояли посреди грязного перрона, всматривались в неведомый для нас мир, и в каждой душе плакала цыганская скрипка. Сорок пять плачущих скрипок, целый цыганский оркестр! Я, конечно, слышал все эти скрипки, иначе – какой бы из меня был баро? И – я знал, что мне нужно как можно скорее сделать так, чтобы этот горький оркестр замолчал. Мне надо было подарить моему народу надежду, и тогда скорбный оркестр умолкнет сам собой. Мне нужно было сказать моему народу правильные слова. «Пойдем, цыгане, туда, где дым, - нужно было сказать мне. – Дым – хорошо, потому что дым – это огонь. А огонь – это тепло и уют. А тепло и уют – это четыре стены и крыша над головой». Вот что я должен был сказать моему народу. Я должен был указать моему народу дорогу к дому и привести их всех в этот дом. Мы все были людьми, а никакой человек не может прожить без дома. Особенно – когда скоро зима…

И я совсем уже собрался говорить своему народцу слова про дым, но меня опередили. Меня опередил Ян-Ченя. У Яна была с собой гитара. Он никогда с ней не расставался, он очень хорошо на ней играл, а еще он плясал и пел – словом, Ян был во всем талантливым цыганом. Так вот, Ян-Ченя меня опередил. Он растолкал народ, вышел вперед, сдернул с плеча гитару, но сам играть не стал, а отдал ее Егору-Чюри, по-цыгански щелкнул пальцами и задорно крикнул:

- Мангаса тумэн тэ пилэн амаро подаркицо, ромалэ! Примите наш подарочек, цыгане!

И Егор-Чюри тут же заиграл, а Ян-Ченя пустился в цыганский пляс. Ах, как же он плясал! Он летал, а не плясал, его ноги почти не касались земли! «А-та-та! А-та-та! – приговаривал он в такт музыке и своему танцу. – А-ча-ча! А-ча-ча! Джя! Джя! Джя! Чин! Чин! Чин!..» Цыгане – это всегда дети, а много ли детям надо? Не успел Ян-Ченя еще как следует расплясаться, как я почувствовал – печальные скрипки в душах моего народа начали одна за другой умолкать. Одна, вторая, третья, десятая… А потом и вовсе – те из цыган, которые были помоложе, присоединились к Яну-Чене, да притом так усердно, что только серые, перемешанные с талым снегом комья глины полетели во все стороны из-под цыганских подметок. А-ча-ча! А-чин-чин! Джя! Джя! Джя!..

- Пойдем, цыгане, туда, где дым, - произнес я, наконец, заветные слова.

И мы все, приплясывая и припевая, пошли. Идти нам было далеко, на другой конец города. Мы шли по-цыгански, то есть гурьбой по всей ширине дороги, невзирая на удивленные взгляды местного народа и злобные гудки встречных и попутных машин. Что нам эти взгляды и гудки? Мы – цыгане, и мы только так и можем ходить по свету, – занимая собою всю дорогу. Потому что дорога – это наше, цыганское. А кроме дороги, нам в этом мире ничего больше и не надо. Весь мир – ваш, а уж дорога – наша! А-та-та!.. А-чин-чин!..

Там, на другом конце города, нас ожидал наш цыганский кхэр, то есть дом. Иначе говоря, там, на другом конце города, имелись несколько бесхозных домов-бараков. Об этих бараках я знал еще тогда, когда мы только подъезжали к тому южному городу, откуда нас изгнали посреди ночи. Эти бараки были моим запасным вариантом. Если бы у нас не вышло зазимовать в южном городе (что и случилось), тогда бы нам пригодился запасной вариант. И он нам пригодился. У всякого цыгана всегда должен быть в жизни запасной вариант: иначе не было бы уже на свете самих цыган. Так вот, бараки. Будущей весной их должны были снести с лица земли, и на их месте построить что-то другое: так мне говорил один мой знакомый цыган – баро другого цыганского рода. Но то – весной, а сейчас была только середина осени, а за ней – долгая зима, и до весны эти бараки были вроде как бесхозные. Зимуй не хочу, тем более что в них, в этих бараках, даже, говорили, сохранились настоящие печи! Вот в эти-то бараки я и вел свой малочисленный народ. Ничего: обживемся, перезимуем. Цыгану много не надо. Цыган – сосед уживчивый. Лишь бы его, цыгана, никто без надобности не трогал…

Бараки были на месте – целых три. И печи в них также имелись, и даже окна с дверьми оказались целыми. Цыганские дворцы, а не бараки! Живи и радуйся – аж до самой весны! А то, может быть, в этих-то бараках да в этом-то городе можно будет задержаться и подольше, кто ведает? Цыганские дороги – они долгие, однако же у всякой дороги всегда имеется свое окончание…

Короче говоря, мы расположились, обосновались, и даже, спустя два дня, отпраздновали новоселье. Цыганский праздник всегда открыт, бесхитростен и виден издалека: приходи, кто хочет, располагайся у цыганского огня на общих с цыганами правах и основаниях. Так бывало всегда, так оно случилось и на этот раз. Гаджё, то есть все те, кто не цыгане, оказались в этом городке вполне дружелюбными. Они возникали из окрестной тьмы, подходили к огню, рассаживались, пили наш чай и всматривались в наши лица… Постепенно завязался разговор. «Как вы, гаджё, живете в вашем городе?» – спрашивали мы у них. «Ничего, живем, слава Богу», - отвечали нам гаджё. «На хлебушек-то здесь можно заработать?» – спрашивали мы. «А отчего же нельзя, - отвечали они. – Были бы руки и желание». «А тарго в вашем городке имеется? – спрашивали мы. – То есть – базар?» «А куда же ему деться? – отвечали они. – Есть, родимый». «А другие цыгане в вашем городе проживают?» – спрашивали мы. «Были, да отбыли, - отвечали они. – Вот в этих самых бараках и обретались. В которых сейчас вы…» «А дружно ли вы с ними жили, с теми цыганами?» – спрашивали мы. «А что нам делить? – отвечали они. – Эти вот бараки? Так кому они надобны? И с вами мы будем жить дружно, если, конечно, вы не станете у нас красть. Ну, а если станете красть, тогда – конечно…» «Нет, не будем мы у вас красть. Мы – честные цыгане», - уверяли мы. «Тогда и лады, - говорили они. – Тогда и живите…»

А потом мы пели цыганские песни, а гаджё слушали и плакали. Гаджё всегда плачут, когда цыгане поют. И я не знаю, отчего оно так. И они, гаджё, тоже не знают. А просто – цыгане поют, а гаджё плачут…

А еще потом Егор-Чюри играл на гитаре, а Ян-Ченя плясал. Он плясал вместе со своей сестрой Аленой. Вдвоем они были похожи на таинственных черных птиц, которые вдруг возникали из темноты, подлетали к костру и, опасно приблизившись к самому пламени, стремительно шарахались прочь, чтобы через мгновение опять возникнуть из тьмы, опять приблизиться к самому огню с риском опалить крылья и опять отпрянуть. Одна птица была побольше, а другая – поменьше…

* * *

На следующее утро после праздника у нас состоялось цыганское совещание. На нем присутствовали все сорок пять цыганских душ, потому что это было очень важное совещание. Мы говорили о том, как нам прожить зиму и не умереть с голоду. Конечно, способов не умереть с голоду у цыган всегда имеется в избытке, – иначе давно уже не было бы цыган на этой неприютной земле. Но – большей частью это, конечно, предосудительные, маетные и опасные способы: кражи, жульничества, то-се… А нам не хотелось ни красть, ни жульничать. Ну, не то чтобы не хотелось однозначно и напрочь, вовсе нет. Совсем без краж и без жульничества цыгану не прожить: так уж он, этот свет, устроен, и такое в нем отведено цыгану предназначение. Так вот, речь шла о другом, то есть о том, чтобы нам обойтись безо всякого оголтелого разбойничества. Потому что где разбойничество, там всегда и кровь. И, по преимуществу, это цыганская кровь…

- Значит, так, - втолковывал я своему народу. – У кого имеются ножи, пистолеты и прочие смертоубийственные штуки, пускай тот их спрячет так далеко, что даже сам забудет о том, куда он их спрятал. Потому что – иначе нас могут выгнать из этих бараков. А если нас отсюда выгонят, то очень многие из нас не увидят будущей весны. Короче: мы сюда пришли не стрелять, а зимовать. Всем вам понятны мои слова?

И я с особенным вниманием посмотрел на наших пятерых молодых мужчин, то есть на Яна-Ченю, Егора-Чюри, Арсена и братьев Смутьяна и Грубияна. Потому что это именно к ним в первую очередь относились мои строгие слова.

- Понятны нам твои слова, баро, - ответил за всех Ян-Ченя. – Что ж, зароем наши ножи и станем красть у гаджё кур и гусей. Скажи, пхуро, можно нам красть кур и гусей? Или даже этого нам нельзя? А если нам и этого нельзя, то – что же нам делать, чтобы не умереть с голоду? Ты скажи, пхуро…

Они, эти пятеро, часто называли меня пхуро. А я и не возражал, потому что я и вправду был пхуро. Я был старик. Другое дело, какой именно смысл они вкладывали в это слово. Иногда в нем угадывалось почтение, иногда – издевка, иногда – строптивость и непокорность… Сейчас в этом слове как раз сквозила почти неприкрытая непокорность. Им, пятерым молодым зверям, не хотелось прятать свои ножи и красть кур у гаджё. Им хотелось другого – всяких лихих дел и, может быть, даже крови. Чужой или своей – это уж как распорядится цыганская судьба…

- Мы пришли сюда не воевать, а зимовать, - повторил я. – Этот город для нас чужой, и нас здесь мало.

И мы приступили ко второму вопросу нашего цыганского совещания. Вторым вопросом была свадьба между Арсеном и Веткой. То был очень непростой и хлопотный вопрос, потому что – уж слишком далеко занесла наш род лихая цыганская доля. Надобно было связаться с тем родом, в котором жила Ветка и сообщить, где мы обосновались, надо было дождаться приезда гостей и как следует их встретить, много, короче говоря, предстояло нам забот с этой свадьбой. А, главное, надо было задуматься и насчет денег, потому что какая же свадьба – без денег? Нет, какие-никакие деньжата у нас, конечно же, имелись; я хранил их при себе в специальной, к телу подвязанной сумке и никогда с сумкой не расставался, но – хватит ли этих денег? А если, скажем, не хватит, то – к какому сроку можно раздобыть еще денег, и, главное, какими способами их можно добыть?.. Множество, повторюсь, вопросов возникало со свадьбой, но и без свадьбы обойтись было невозможно, потому что – как ты без нее обойдешься? Арсен и Ветка любили друг друга, они просто были созданы друг для дружки. А, в общем, даже и не это было главным. Главным было то, что Арсен был цыганом, и Ветка тоже была цыганкой. А, значит, и их дети также будут цыганами. И, стало быть, продлится на этой скорбной земле цыганский род. Продлится – хотя бы на одно еще поколение…

Конечно же, мы разобрались со свадьбой. Решили, что свадьба состоится через месяц. Говорили, к той поре в здешних краях ляжет снег, но что цыгану снег? Когда снег, то оно, может, будет еще и веселее: жарче будет пламя цыганского костра, стремительнее будут цыганские пляски, радостнее песни… Итак, через месяц, когда ляжет снег, мы собирались сыграть свадьбу. А до той поры всем нашим сорока пяти цыганским душам предстояло много работы. Кто-то из нас должен будет пойти на здешний тарго и разобраться, что там продают и что покупают, чтобы и самим начать покупать и продавать. Другие из нас выйдут на улицы и вокзалы этого городка, в который нас занесла лукавая цыганская година, и станут искать там тех, кто охоч до цыганского гадания. Дети, наверно, будут попрошайничать и по мелочам приворовывать, а те из нас, кто посильнее и попроворнее, запустят руки в чужие карманы и еще станут по ночам красть у гаджё гусей и кур. Да-да… Конечно, мы обещали гаджё, что не станем у них красть, ну да ведь всяк знает, что такие обещания – это цыганская, почти безгрешная хитрость, и ничего другого. А не будь такой хитрости, то, может быть, не было бы на этой земле и самих цыган…


* * *

Снег лег за неделю до дня свадьбы. Это был основательный и уверенный в себе снег, такого снега многие из нас никогда еще и не видели. «Ив! – радостно кричали наши дети, да и не только дети, выбегая босиком из бараков и утопая в белом холодном пухе едва ли не по пояс. – Ив! Ив!» Ив по-цыгански и есть снег. Отчего-то нам казалось, что этот ив-снег сулил нам сплошной грядущий праздник, что он укрывал и отгораживал нас от всего того горя, которое, как известно, ожидает цыгана за каждым углом цыганского жилища и за каждым изгибом нескончаемой цыганской дороги…

Но как гласит цыганская мудрость, до цыганского праздника – семь недель пути по бездорожью, а вот до цыганского горя – воробьиный скок. Мы ждали гостей, которые вот-вот должны были прибыть к нам на свадьбу, но взамен к нам прибыли другие гости, и никакой снег не оградил нас от этих непрошеных и нежеланных гостей. Таких гостей мы видели и раньше, а последний раз – в далеком южном городе у подножья синих гор. Эти гости прибыли к нам, как оно и водится, ближе к полуночи, окружили все наши три барака, загремели в наши двери кулаками и сапогами, выгнали всех нас на улицу и стали полосовать пронзительно-синими ножами прожекторов. Мне даже на миг почудилось, что эти незваные гости прибыли из того самого, южного и далекого города, вот только они сменили свои прожектора, и теперь их прожектора стегают нас не белым, а синим светом… Но, конечно же, это были другие гости, просто они были похожи на тех, прежних, так, как одна беда бывает похожа на другую беду. Все цыганские беды на одно лицо – так гласит другая цыганская мудрость…

- Выключи свой свет, командир! – как всегда, задорно выкрикнул Ян-Ченя. – Я хочу смотреть на небо, и любоваться моей чергэн, а твой дурацкий свет мне мешает!..

- Это кто тут у вас такой умный? – выступил из снежной полутьмы самый, должно быть, главный начальник.

- Я тут самый умный, - насмешливо отозвался Ян-Ченя и тотчас же выступил вперед.

- И – я, - тут же сказал Егор-Чюри и также сделал три шага вперед.

- И еще я! – отозвался Арсен и также стал рядом с Яном и Егором.

- И вдобавок оба мы! – разом произнесли братья Смутьян и Грубиян, и оказались вместе с остальными.

- Со родэса ту, начальник? – по-прежнему насмешливо произнес Ян-Ченя. – Что ты здесь потерял посреди ночи?

Но здешний начальник не пожелал вступать в разговоры с пятью молодыми насмешливыми зверьми. Вместо разговоров он только поднял руку, и из-за его спины выступили трое или четверо, и наставили на молодых зверей оружие. Они нас боялись, наши непрошеные гости! И это было плохо. Это было так плохо, что даже и не сказать как…

- Кто тут у вас старший? – спросил самый главный начальник.

- Я, - отозвался я, подошел к пятерым молодым зверям и тихо им сказал: - Джявэ, чяворо. Отойдите в сторону. Я сам…

Они отошли – медленно и нехотя. А я спросил у самого главного начальника:

- Что вам надо?

- Кто вам разрешил здесь поселиться? – спросил у меня самый главный начальник.

- Разве мы кому-то здесь мешаем? – спросил я ответно.

- Я спрашиваю – по какому праву вы здесь поселились? – повторил свой вопрос начальник.

И – опять же – то, что он повторил свой вопрос, было очень плохо. Тот, кто повторяет вопросы, не желает слышать на них ответы. Повторение вопроса – это всегда предвестие беды…

- Мы не сделали никому ничего плохого, - сказал я. – Мы просто поселились в ничейных домах, потому что наступила зима. Закончится зима, и мы уйдем. Разреши нам, начальник, здесь перезимовать. Мы люди тихие, зла никому не делаем, не разбойничаем и не крадем…

- Это вы-то тихие? Это вы-то не разбойничаете и не крадете? – с насмешливой угрюмостью произнес начальник. – Да с того времени, как вы здесь поселились, город стал не город, а черт знает что! Куда ни сунься – везде цыгане! На базаре, на вокзале, на всех улицах… Не город, а цыганский табор!

- Нас всего-то – сорок пять душ, - сказал я.

- Сорок пять, а крадете – будто вас сорок пять тысяч! – повысил голос начальник.

- А ты нас, начальничек, за руку поймал, чтобы говорить такие слова? – подал голос Ян-Ченя. – Ну, так кого из нас ты поймал за руку?

- Когда поймаю – то и разговор будет особый, - сказал начальник.

- Так ты вначале – поймай! – откликнулся на этот раз уже Егор-Чюри.

Зачем они опять ввязались в разговор, наши молодые звери? Для чего они своими ненужными словами дразнят самого главного начальника? Самого главного начальника дразнить не следует, с ним надо вести беседу совсем по-другому… Я знал, как надобно вести беседу с самым главным начальником, потому что я был баро и пхуро – глава табора и старый цыган. Если бы я этого не знал, и если бы этого не знали другие баро и старые цыгане, то, может быть, не было бы на этой земле и упоминания о цыганах…

- Ша, чибакиро! – прикрикнул я на Яна-Ченю, а заодно и на всех других молодых зверей, и обратился к начальнику: - Я вот что думаю, уважаемый начальник. Сейчас – ночь, и всем нам холодно и хочется спать. И тебе самому хочется спать, и нам тоже. А потому я вот что предлагаю: давай мы сейчас разойдемся, а завтра утром встретимся опять. Но не все, а только ты и я. Где ты пожелаешь, там мы и встретимся. И продолжим наш разговор…

- Хм! – важно сказал на это самый главный начальник, как бы меня не понимая и как бы со мной не соглашаясь. Но я-то знал, что он меня понял, и он со мной обязательно согласится. Потому что – много встречалось на моем веку таких вот начальников, и все они бывали похожи друг на друга так, как, скажем, походили один на одного братья Смутьян и Грубиян.

- Ну так мы договорились, начальник? – уже настойчивее спросил я.

- Хм! – еще раз произнес начальник и сделал вид, что впал в глубокие раздумья. – Хм... Значит, так. Быть завтра у меня – ровно к девяти ноль-ноль. Чтоб ни минутой позже – ты меня понял?

- Очень даже хорошо я тебя понял, начальник! – тут же отозвался я. – Быть завтра у тебя – ровно в девять ноль-ноль. Что же тут непонятного? Обязательно буду!

- Ну-ну, - сказал самый главный начальник и взмахнул рукой.

И – тотчас же синие ножи света погасли, и всех нас обступила такая тьма, что даже снег нам показался черным. Я вслушивался в эту тьму и слышал, как по черному снегу уходили от нас непрошеные гости.

- Цыпа, - сказал голос из тьмы, и этот голос принадлежал, конечно же, Яну-Чюри. «Цыпа» по-цыгански означало «шкура», и этим-то словом Ян-Чюри обозвал, конечно же, самого главного начальника.

- Жэко кирло… - сказал затем во тьме и Егор-Чюри. – По горло…

Я чувствовал: и «цыпа», и «жэко кирло» были не просто обрывками фраз, нет, они были обрывками мыслей и желаний, и в них таилось угрюмое бессилие перед жизнью, ощущалась отчаянная ярость загнанного в угол зверя… Я это чувствовал, потому что я был баро и пхуро…

- Все, - как можно громче сказал я – так, чтобы слышал и мой народ, и уходящие от нас незваные гости. – Все, все, ромалэ! Всем – спать! Все в порядке!

Мой народ молча стал расходиться. Я уже свыкся с тьмой, она стала проясняться, и мир начал приобретать свои обычные цвета – черный вверху и белый внизу. И посреди белой половины мира неподвижно темнели пять человеческих фигур. Это были они, пятеро молодых зверей. Отчего-то они не желали уходить в тепло, а все стояли и безмолвно смотрели во тьму вослед ушедшим непрошеным гостям. Я подошел к ним и встал рядом. Я ничего им не сказал, да и нечего мне было им говорить. Мы понимали друг друга без слов. Я постоял рядом с ними минуты три или четыре, и пошел в барак. За моей спиной заскрипел снег: все пятеро молодых зверей также пошли вслед за мной...


* * *

Всякая встреча цыгана с начальником – дело непростое и тонкое. Ну, в самом деле: кто ты, цыган, на этом свете таков, и – кто таков на этом свете начальник? Именно от него, от начальника, зависит твоя цыганская судьба и жизнь, а не наоборот! Так оно всегда было, так оно и будет, пока не переведется на этой земле цыганский род. И ничего тут не изменишь и не исправишь. И поэтому к такой встрече всегда надобно готовиться загодя.

Что я и стал делать, как только вернулся в барак, и как только угомонился мой народ. В бараке синей, в белых цветах, занавеской был отгорожен угол, где я обитал вместе с моей супругой – бабкой Азой. Отдельное, отгороженной место нам с бабкой Азой полагалось по особому цыганскому закону, потому что, как-никак, я все же был баро, а бабка Аза была моей супругой. Ну и вот: дождавшись, когда угомонился мой народ, я тут же стал готовиться к завтрашней встрече с самым главным начальником.

Перво-наперво я полез под свою одежду и отстегнул сумку с деньгами, которую, говорю, я всегда держал при себе. Впрочем, всегда, да не всегда: бывали отдельные моменты, когда я эту сумку отдавал на сохранение самым моим близким людям, – а кто, скажите, для человека может быть ближе, чем жена? Моя завтрашняя встреча с начальником как раз и была таким – отдельным – моментом. Ни в коем случае нельзя было идти к самому главному начальнику со всеми деньгами: меня могли обыскать, могли даже посадить в кутузку, и это все означало, что обратно я своих денег не получу никогда. Это вам может подтвердить любой на свете цыган и, наверно, любой на свете начальник, если, конечно, вам этого начальника удастся вызвать на откровенность. Поэтому-то я достал из сумки сколько-то бумажек, затем опять застегнул сумку и молча протянул ее моей супруге бабке Азе. До той поры, пока я не вернусь от самого главного начальника, именно бабка Аза должна была стать главным хранителем таборной кассы.

- Жэко кирло… - угрюмо произнесла моя супруга бабка Аза, принимая от меня сумку, и я вспомнил, что совсем недавно эти же самые слова я слышал от одного из молодых зверей – Егора-Чюри. И какое-то смутное предчувствие неминуемой беды вдруг возникло в моей душе: именно так, неминуемой – несмотря на мой завтрашний поход к самому главному начальнику. Впрочем, я не обратил на свое предчувствие почти никакого внимания: в конце концов, вся цыганская жизнь в основном и состоит из таких вот предчувствий, а потому – для чего о них напрасно и размышлять. Если доживем до завтрашнего дня, то и увидим, сбудется мое предчувствие или не сбудется…

…Ровно в девять ноль-ноль следующего утра я уже был у дверей начальничьего кабинета, уселся на скамью и стал терпеливо ждать. Конечно же, я знал, что ни в девять, ни в десять, ни в одиннадцать, ни даже, может быть, в двенадцать часов я не войду в начальничий кабинет. Я буду терпеливо ждать у дверей, а начальник станет делать вид, что он слишком занят, что он меня не замечает и вообще не знает, кто я такой и для чего безропотно маюсь у его дверей. И только где-то после полудня начальник меня позовет в кабинет, и вид при этом у начальника будет очень грозный, озабоченный и недовольный…

Так бывало всегда, так оно случилось и на этот раз. Где-то в половине первого начальник вышел из своего кабинета, посмотрел на меня долгим и грозным взором и сделал затем жест рукой: заходи, мол, цыганская твоя душа, коль уж ты явился…

Я зашел, остановился у порога, сдернул с головы шапку и стал оглядывать начальничий кабинет. Кабинет был как кабинет: таких кабинетов за свою цыганскую жизнь я навидался немало. И сам начальник также ничем не отличался от всех прочих мною виденных начальников. А из всего этого следовало, что и все иное прочее пойдет по хорошо известному мне порядку. И это было хорошо, такой порядок меня устраивал. Конечно, мне было жаль тех денег, которые я должен буду отдать начальнику, но что поделаешь, коль этот мир устроен так, что цыган за свое в нем пребывание обязан платить. Нравится цыгану или не нравится, но таков закон жизни, и если бы цыгане не исполняли этот закон, то, может, не было бы на свете и самих цыган…

- Ну? – тем временем вопросил начальник, не глядя на меня, а, наоборот, глядя в какие-то свои бумаги. – Кто ты такой, и что тебе надо?

- Хи-хи-хи! – ответил я начальнику и сделал придурковатое лицо.

Я нарочно сказал «хи-хи-хи» и нарочно сделал придурковатое лицо. Я всегда так поступал в разговорах с большими начальниками, потому что – я это знал – большие начальники всегда с неохотой общаются с умными цыганами. Умный цыган – он ведь непредсказуем, он может и в цыганские амбиции удариться, и затаить на начальника в своей цыганской душе злобность… А с глупыми цыганами начальники общаются охотнее. В самом деле – что взять с глупого цыгана, кроме, разумеется, мзды? Возьмешь ты, значит, с глупого цыгана мзду, скажешь затем ему: «Пшел вон!» – он и пойдет. И все будет шито-крыто, потому что цыган – глупый, а ты, начальник, умный… Вот потому-то я и прикинулся в разговоре с нынешним начальником глупым цыганом. Мне надо было спасать свой народец, надобно было также сыграть свадьбу Арсена и Ветки, – а как, скажите, все это можно сделать? Да только так, прикинувшись дураком перед начальником. Ну, а что я при этом чувствовал в своей душе, как она при этом рыдала, моя цыганская душа, кому какое дело? О том знал я один да еще Господь на небе…

Начальнику, судя по всему, понравилось и мое «хи-хи-хи», и мое придурковатое лицо. Он перестал копаться в своих бумагах, взглянул на меня благосклонно и сказал:

- Кгм…

А мне больше ничего было и не надобно, потому что я прекрасно знал, что означает начальничье словцо «кгм». По-прежнему держа в руках шапку и сохраняя на своем лице дурацкое выражение, я мелким шагом приблизился к начальничьему столу и сунул под какую-то начальничью бумажку грязноватый сверточек. Оно, видите ли, так полагается, чтобы сверточек был грязноватый, потому что, с точки зрения всяких начальников, у цыгана не может быть ничего чистого: ни рук, ни лица, ни души, ни, соответственно, сверточка. А если бы, допустим, цыган сдуру сунул бы начальнику сверточек чистенький, то начальник, конечно же, также этот сверточек принял, но затаил бы в своей начальничьей душе угрюмое к цыгану подозрение, и оно, это подозрение, непременно бы вышло цыгану боком. Не завтра, так послезавтра…

- Кгм… - еще раз произнес начальник, когда сверточек надежно укрылся под бумагами.

- Все, начальник, в норме, и порядок мы знаем, - дурашливым полушепотом сказал я. – И порядок мы знаем, и расценки также нам известны… Ты не беспокойся, начальник…

- Ну, вы там у меня глядите! – впервые отозвался начальник по-людски. – Чтоб сидели у меня тихо! Чтоб у меня – ни-ни! А весной – чтоб катились на все четыре стороны! Даже на все шесть, – то есть еще под землю или на небеса! Гы-гы-гы… Все, пшел вон!..

- Премного тебе благодарен, начальник, за такую твою доброту! – изогнулся я в поклоне. – Не беспокойся, все будет тихо! Мы только на базарчике… барахлишком… то есть мы малость поторгуем… да еще свадебку справим – и все тут… А затем – весна, и только ты, начальник, нас и видел! Еще раз – исключительно мы тебе за все благодарны!

Но на сей раз начальник не сказал и вовсе ничего – будто бы меня в его кабинете уже и не было. Я попятился задом к дверям, задом же их и отворил и очутился в коридоре. Все вроде бы было на мази, и, сдавалось, особо печалиться было не о чем, однако отчего же тогда плакала моя душа? Она плакала, будто бы что-то предчувствовала – горькое, страшное, а, может, и вовсе погибельное…

- Жэко кирло… - угрюмо сказал я сам себе, надел шапку и отправился сообщать своим цыганам, что все в порядке и мы можем жить в наших бараках до самой весны…

* * *

Гости стали съезжаться на свадьбу еще загодя, за два дня до её начала. Вместе со всей родней прибыла и невеста Ветка, – а то как же иначе? Жених Арсен тотчас же бросился Ветке навстречу, от счастья даже позабыв надеть башмаки. И как же они, Ветка и Арсен, смотрели друг на дружку, и сколько же любви было в их глазах! И только потом, минут, наверно, через десять, Арсен ощутил некоторое несоответствие и обнаружил, что на дворе – зима, а он сам – без башмаков. Все весело смеялись…

Я нарочно не стану описывать в подробностях свадьбу: не о ней мой рассказ. Скажу только, что свадьба удалась так, что лучше и не бывает. Погода выдалась чудная: не морозно, а даже совсем наоборот – в окрестном мире воцарилась дымчатая, задумчивая теплынь. Снег под ногами был таинственно-синим, ветер доносил к нам запах едва-едва начинающих подтаивать дорог, и этот запах будоражил наши цыганские души. Из окрестных домов и городских переулков к нам стали подходить гаджё. Вначале они недоверчиво стояли поодаль, затем осторожно к нам приближались и еще затем – занимали равноправные места за цыганскими праздничными столами и у цыганских костров, потому что никому не заказано место на цыганской свадьбе – лишь бы у гостя не было злобы в душе.

И – завихрилась-забурлила цыганская свадьба, как, бывает, вихрится и бурлит весенняя река, которая не вмещает в себя все окрестные весенние воды! Ах, как жарко горели в ту ночь цыганские костры, как щедры и неиссякаемы были свадебные столы, как самозабвенно плясал Ян-Ченя со своей сестрой Аленой, а вслед за ними – и Егор-Чюри, и братья Смутьян с Грубияном, и все иные цыгане, и не только цыгане, но и гаджё! Ах, как нежно смотрели друг дружке в глаза молодые – Арсен и Ветка! Но ведь и это было еще не все! Еще – Веткин род привез с собой целых три цыганских воза настоящих, живых роз! Я понятия не имею, как им удалось уберечь эти розы от стужи, но они их уберегли, и теперь розы алым ковром ложились под ноги Арсену и Ветке, и роз было так много, что из-за них почти не было видно снега. Алые розы на белом снегу, и на них – трепещущие отблески цыганских свадебных костров, и ночная тьма, и ветер, который пахнет подтаявшей дорогой – вы мне скажите, разве может что-нибудь быть волшебнее, чудеснее, прекраснее?..

…И как раз в такое дивное время ко мне подошел один из наших. Он поманил меня рукой, чтобы я шел за ним, и, умолкнувшая было, моя душа опять затосковала и заплакала. Потому что – нехорошо, когда свадьба, и веселье, и костры, и алые розы на снегу, а кто-то манит тебя рукой во тьму. Это означает неминуемую беду. А для чего нужна беда, когда свадьба? Не нужна беда, когда свадьба…

- Там он… - неохотно сообщил мне один из наших, когда мы оказались во тьме. – Ну, он… вчерашний начальник, и с ним – еще то ли четверо, то ли пятеро. Хотят говорить с тобой… Зови, говорят, вашего старшего…

Я даже не стал спрашивать, о чем эти непрошеные гости хотят со мной говорить. И без того было ясно, что ни о чем хорошем. О том мне подсказывала моя рыдающая душа.

Они стояли во тьме и не желали выходить на свет. Их было пятеро: сам начальник и четверо его спутников. Может быть, во тьме скрывался еще кто-то: даже наверняка скрывался, потому что злые дела всегда творятся многими людьми, это только добрые дела делаются в одиночку…

- Здравствуй, начальник, - как можно приветливей сказал я. – А у нас свадьба. Сына женю. Настоящая свадьба, цыганская… И цыгане на ней, и не цыгане… много у нас гостей, и каждому мы рады! Проходи и ты, начальник. Проходите все, и будьте нашими добрыми гостями!..

Но начальник, это было видно по всему, не желал быть гостем на свадьбе. Он желал быть кем-то иным, носителем черного горя, непоправимого зла… Он по-прежнему стоял во тьме, и те, кто его сопровождали, стояли с ним рядом.

- Значит, говоришь, цыгане и не цыгане? – наконец, спросил он у меня. – Ну-ну… Мало мне твоего табора, так еще и другой табор на мою голову. Так мы с тобой не договаривались…

- Так они уедут, начальник! – заверил я. – Вот как только закончится свадьба, они сразу же и уедут!

- Уедут, ты говоришь? – проскрипел во тьме начальник. – Конечно, уедут! А только – прежде чем они уедут… прежде чем вы все отсюда уберетесь… эдак и от города ничего не останется… все разворуете! Знаю я вас!

- Мы ничего не украли, начальник.

- Ну да? – очень весело спросил начальник. – Неужели? Ты в этом полностью уверен?

Конечно же, я не был ни в чем уверен. Я не был уверен даже в своем народце, а не то что в приезжих цыганах, которых я и вовсе не знал. Кто их ведает, может, что-нибудь они и успели мимоходом украсть по въевшейся в цыганскую кровь привычке, потому что – как прожить на свете цыгану, чтобы совсем ничего не красть? Невозможно иначе прожить цыгану… И одолеваемый такими рассуждениями, я ничего не ответил начальнику на его вопрос, а только повторил:

- Они все уедут, начальник. Закончится свадьба – и уедут. Через два дня…

- Завтра утром! – отрубил начальник. – И они, и вы! Все разом! Чтобы вашего цыганского духу завтра не было! Иначе – сильно пожалеете!

На такие слова я и вовсе ничего не ответил, потому что мой житейский опыт мне подсказывал – не о чем было тут говорить. Совсем не о чем: ни о том, что цыганская свадьба длится два дня, а то, бывает, и больше, а завтрашнее утро – вот оно, и потому нам никак невозможно убраться с города утром, ни о том, что я, как-никак, за то, чтобы жить в этом городе до весны, заплатил начальнику немалые деньги… Не было также проку просить начальника о милосердии и сострадании, потому что – нет на этом свете никого, кто был бы милосерден к цыганам… Так что же мне, старому баро, было делать? Этого я не знал: я лишь молча постоял еще с минуту перед пришельцами из тьмы, затем повернулся и пошел к цыганским кострам. Я шел и какой-то, совсем крохотной, частицей своей души надеялся, что пришельцы меня окликнут, скажут, что свои губительные слова они сказали просто так, для пущей острастки, а на самом-то деле – все останется, как и было, аж до самой весны… Всякий человек – он так уж устроен, что всегда надеется на лучшее, а цыган – он такой же человек, как и все прочие. Но – никто меня не окликнул. Для чего им было меня окликать? Они мне сказали все, что хотели сказать…

…- Кто это был? – раздалось рядом со мною, и я вздрогнул.

Напротив меня стояли наши молодые звери надежда и опора всего нашего табора. Их было четверо: Ян-Ченя, Егор-Чюри, и Смутьян с Грубияном. Пятого, то есть Арсена, с ними не было, да и быть не могло: у Арсена была свадьба, он женился на Ветке, очень хорошей цыганочке из другого цыганского рода. Наверно, вся четверка заметила, что я отлучился, а может, они даже выследили меня, и все видели и слышали…

- Кто это был? – повторил свой вопрос Ян-Ченя.

- Вчерашний начальник, - сказал я.

- Зачем? – спросил Егор-Чюри.

- Так… - сказал я. – Пришел проверить, все ли в порядке. Пришел, и ушел… только и всего.

- Ну-ну, - хором сказали на это братья Грубиян и Смутьян.

Наверно, они все-таки не слышали, о чем я говорил с пришельцами из тьмы. И, может быть, как раз в этом и было наше всеобщее цыганское спасение. Потому что – я не представляю, что могло случиться, если бы эти молодые звери слышали мой с начальником разговор. Тогда – могло случиться все что угодно, много беды: свадьба, пьяные цыгане и вдобавок пьяные гаджё… ох, сколько же беды могло произойти, если бы кто-нибудь слышал, о чем я беседовал с начальником! Но – никто не слышал нашего разговора. И потому я, старый баро, буду всем лгать. Я буду всех обманывать и надеяться, что до утра начальник образумится и учтет, что – цыганская свадьба, что – на ней много пьяных цыган и гаджё, и все в итоге будет хорошо, и неласковый цыганский Дэвэл, что означает Бог, в кои то веки смилостивится над своим многогрешным народом... Итак, никаких начальничьих угроз не было, свадьба – продолжается, пой-гуляй, цыганская душа, а ты, мое старое сердце, утихни и не предвещай беду…

- Пойдем, - сказал я четверым молодым зверям. – Там – свадьба…

Но они не хотели уходить. Они, все четверо, стояли, и всматривались, и внюхивались во тьму – так, как будто бы они что-то чуяли и о чем-то догадывались, и не доверяли мне, своему старому баро…

- Пойдем, - позвал я их еще раз.

- Так что же хотел от тебя этот цыпари? – отозвался из тьмы Ян-Ченя.

- Я все вам сказал, - ответил я. – Пойдем…

- Наша джеибэ – шэло, - словами старой цыганской песни угрюмо изъяснился Егор-Чюри. – Наша жизнь – петля… Что ж… Пойдем, ромалэ, туда, где свадьба… Пойдем, пхуро…

Цыганское слово «цыпари» означало «живодер» и было цыганским ругательством, а может, даже проклятием. И стариком они меня назвали не просто так. Они, эти четверо молодых зверей, явно чуяли грядущую беду, потому что – они были зверьми. Но ведь чувства нас иногда обманывают, разве это не так? И я сам также ничего им не скажу, а там – настанет утро…


* * *

Свадьба угомонилась, когда на востоке уже смутно и угрюмо заалела будто подернутая пеплом цыганского костра утренняя заря. И ромалэ, и гаджё разошлись по углам и заснули, надеясь с рассветом проснуться и продолжить веселье. Молодые – Арсен и Ветка – еще раньше удалились в специально для них сооруженный цыганский шатер. Там, в шатре, они должны были совершить великое человеческое таинство, а когда над миром поднимется солнце, преподнести миру, солнцу, всем гостям, и, наверно, самому Богу символ этого таинства – белую простынь, украшенную алым пятном. Так было всегда на цыганских свадьбах, так оно останется до тех пор, пока не прейдет сам мир, или – покамест не исчезнут из мира цыгане. Но пока жив мир, и живы в нем цыгане, всегда будет развеваться на утреннем ветру цыганский чистый и святой символ…

Не спали только пятеро: я сам, а также четверо молодых зверей. Я не спал по известной причине: у меня из головы не выходил ночной разговор с начальником. Мое старое цыганское сердце упорно вещало неминуемую беду. Я, как мог, старался урезонить свое сердце, приводил ему всяческие доводы, но оно не умолкало. А отчего не спали четверо молодых зверей, я не знал. Не знал, но – догадывался. Они следили за мной. Они мне, своему старому баро, не доверяли. Они подозревали, что я их обманул. Они сидели на корточках вокруг погасшего костра и смотрели попеременно то в тускло мерцающий холодный жар ранней утренней зари, то, вдруг разом вскинув головы, начинали всматриваться, вслушиваться и внюхиваться в серое зимнее предутреннее пространство.

Мне надо было развеять их смутные подозрения и их звериное ощущение грядущей беды. И я, напустив на себя легкомысленно-блаженное состояние, стал лениво всматриваться в занимающуюся зарю и запел цыганскую песню. «О заборо роскэдава да явава, дэвлалэ, кэ ту да мэ. Мэ мэрава, мэ хасёвава, мири гожо, мэ мэрава хасиём. Разговаривать не стану…» – пел я. Но – я это чувствовал – песня у меня получалась плохо. Молодые звери сидели напротив меня, слушали мое фальшивое пение, и молчали. Я прервал песню на полуслове, встал и отправился в свой барак. Я вошел в свой закуток, поплотнее задернул цветастую занавесь, упал на колени и стал молиться Богу.

- Дэвэлалэ, - молил я незримого Господа. – Ты слышишь меня или не слышишь? Это я, старый и грешный баро Иван! Послушай меня, Дэвэлалэ! Много просьб у меня к Тебе не будет, а всего только одна. Только одна, Господи! Пускай сегодняшнее утро начнется и закончится, и Ты сделай так, чтобы ничего худого в это утро не случилось. Потому что нынешнее утро – Ты, Боже, знаешь о том и Сам – утро особенное. Свадьба, Дэвэлалэ, между двумя цыганами – Арсеном и Веткой. И разве Ты не знаешь, что оно означает? Это, Господи, означает, что продлится цыганский род на земле, хотя бы еще только на одно поколение, но – продлится… И ради этого, Боже, прости своих грешных детей и меня, старого и грешного, Ты также прости и сделай так, чтобы ничего худого в это утро не случилось...

Я закончил молитву, умолк и услышал, как за моей спиной дышит бабка Аза. Она, конечно же, слышала мою молитву… Я встал с колен и посмотрел своей жене в глаза. В ее глазах я увидел самого себя и еще – немое отчаянье. Конечно, она могла бы что-нибудь у меня спросить, но для чего ей было спрашивать? Я давно, еще во времена нашей молодости, отучил ее от лишних вопросов, да и потом – она слышала мою молитву, которая и была ответом на все ее вопросы… Мне вдруг захотелось крикнуть – на мою супругу, на вероломного начальника, на весь этот мир, который так неласков к своим детям-цыганам. Мне захотелось крикнуть во всю мочь и выплеснуть в этом своем крике всю свою тревогу, все свое предощущение грядущей беды и всю свою боль… Но я, конечно, не закричал, а только посмотрел еще раз в глаза своей старой супруге и сказал затем, утешая не то ее, не то себя самого:

- Нанэ-со… Н`андершав… Ничего… Не бойся… Бог милостив…

И я вышел из своего закутка. Разгоралось утро, в мире светлело, и надо было готовиться ко второму дню цыганской свадьбы.

* * *

Второй свадебный день начался, как и обычно, по испокон веку заведенному цыганскому распорядку. Вначале проснулись ромалэ, за ними – гаджё, затем – затрещали цыганские костры, а еще затем – наступил срок для всеобщего обозрения великого свадебного таинства – того самого таинства, которое свершилось минувшей ночью между Арсеном и Веткой. Моя бабка Аза и еще одна наша старуха, а с нею – две старухи из Веткина рода медленно, сурово и торжественно отправились в шатер для новобрачных. А все остальные – и ромалэ, и гаджё – стали ожидать. Наступила такая тишина, что стало слышно, как трещат цыганские костры: они трещали всяк своим голосом… Через пять, а, может, семь минут все четыре старухи не спеша вышли из шатра, и бабка Аза несла свернутую в ком белую простыню. Вслед за старухами из шатра вышли молодые – Арсен и Ветка. Наступил главный момент цыганского свадебного торжества. Все четыре старухи взялись за четыре углы простыни, разом потянули каждая в свою сторону, простыня распрямилась – и тотчас же алое пятно расцвело на белом поле простыни! И при виде этого великого символа все цыгане разом радостно закричали и захохотали, а гаджё, до которых только сейчас дошел истинный смысл торжества, закрутили носами, смущенно заулыбались и зашептали друг дружке на ухо. Ну да, гаджё всегда так ведут себя на цыганских свадьбах, на то они и гаджё, а не ромалэ… А затем все четыре старухи, по прежнему держа в руках белое полотно с алым на нем знаком, подошли к одиноко стоящему дереву и приделали полотнище к ветвям.

И – затрепетало полотнище на утреннем ветру, будто великое и чистое цыганское знамя! А сами цыгане, а за ними и гаджё бросились к Арсену и Ветке с поздравлениями и всякими шутливыми напутствиями и вопросами. Так оно бывало всегда на цыганской свадьбе, так оно случилось и сейчас. Ветка, конечно же, выглядела смущенной и то и дело пряталась за спину своего мужа Арсена, да и сам Арсен также смущенно вертел головой. Но вместе с тем – радость и гордость читалась на лицах новобрачных, да и было им от чего радоваться! Они – выполнили наиглавнейший человеческий, завещанный самим Богом, закон, они сохранили себя в чистоте друг для друга, и, стало быть, и в дальнейшей жизни все у них будет хорошо, и счастье будет поджидать их за каждым изгибом цыганской дороги. Так гласит древнее цыганское поверье, а всяк вам скажет, что ничего нет на свете правильнее, чем цыганские поверья…

Постояв еще пару-тройку минут, Арсен и Ветка укрылись в своем шатре, и второй свадебный день начал свое восхождение. Костры запылали ярче, запахло самогоном, хлебом и мясом, кто-то лихо тронул гитарные струны, и я осторожно стал надеяться, что, может быть, всемогущий Господь и впрямь услышал мою молитву, и миновала нас беда, только погибельным холодком от нее повеяло минувшей ночью…

…Но – не миновала нас беда, вероломный начальник сдержал свое, сказанное ночью, черное слово. Беду первым заметил я, вернее сказать, я ее вначале почуял, а затем уже и заметил. Ну а за мною беду почуяли и заметили четверо наших молодых зверей, а затем уже и все прочие цыгане и, наверное, даже некоторые из гаджё. К нам, к нашему пристанищу и нашему веселью приближались две машины. Это были большие, черные, угрюмые машины, и людей на них видно не было; наверно, люди укрылись в чреве машин, потому что ведь не ездят машины сами по себе, без людей. Машины приближались к нам с двух сторон, они двигались медленно, уверенно, грозно и томительно – как движется к своей жертве зверь, который заранее уверен в том, что жертве некуда деться. Наша свадьба замерла, умолкли гитарные струны, и даже наполовину погасли костры: все стали смотреть на двух черных железных тварей, которые приближались к нам с двух сторон.

- Что это такое… зачем? – тихо спросил кто-то из гостей, но ему никто не ответил. Все стояли и ждали, а мое старое сердце вдруг затосковало лютой, просто-таки смертной тоской. Я-то, старый баро, догадывался, что это такое и зачем…

Черные машины остановились. Какое-то время они стояли безмолвные, а затем из их нутра раздался железный голос:

- Значит, так… Я предупреждал вас или не предупреждал, чтобы вы к утру убрались отсюда? Предупреждал… А говорил я вам или не говорил, что если вы ослушаетесь, то пеняйте на себя? Говорил… И что же? А – ничего… Вы, наверно, думали, что я шучу. А я – не шутил! Значит, так… Даю всем вам полчаса – и чтобы вас через полчаса не было ни видно, ни слышно! Вы уяснили – полчаса! Затем – извиняйте. Итак, время пошло…

Голос умолк, и в черных машинах что-то зашипело и заскрежетало. Какое-то время вся наша свадьба безмолвствовала, а затем Ян-Ченя, Егор-Чюри и Грубиян со Смутьяном бросились к черным машинам. За ними побежали еще человек пять или шесть из Веткина рода, а затем – даже несколько человек гаджё. Я знал, для чего они бегут, и знал также, что ничего хорошего из всего этого для нас не будет.

- Палэ! – крикнул я. – Назад! Стоять! Я сказал – всем стоять!

Я был баро, и я крикнул очень громко и грозно. Они остановились – и цыгане, и гаджё, и стали молча смотреть на меня.

- Вы – куда? – спросил я у них. – Я сам… без вас. А вы – ждите…

На такие мои слова никто ничего мне не возразил: все молчали – и мои четверо молодых зверей, и те, кто бежал вслед за ними. Я растолкал их угрюмую шеренгу, вышел вперед, и подошел к черным машинам едва ли не вплотную. Вблизи они были еще страшнее, чем издалека, от них просто-таки веяло смертью. Да-да, именно смертью: я был старый человек, на своем веку я навидался и нанюхался смертей. Смерть пахнет совсем не так, как жизнь…

- Начальник, - сказал я черной машине. – Полчаса – это не срок. Мы ничего не успеем за полчаса. Прошу тебя – позволь нам уехать завтра. Обещаю, что ничего плохого в твоем городе до завтрашнего дня не случится. Ни один цыган ничего не украдет…

Какое-то время в черной машине молчали, а затем железный голос сказал:

- Значит, как я понял, уходить вы не намерены? Стало быть, вы не желаете слушать моего доброго совета…

- Свадьба у нас, - безнадежно сказал я. – Сына я женю… бияв у нас… свадьба. Мы ничего не успеем – за полчаса…

- Ну, - сказал железный голос, - значит, и ждать нечего. Сами виноваты…

И вослед за этими железными словами сразу же началась беда. Вначале-то ни я сам, ни другие цыгане и гаджё ничего не поняли. В обеих машинах что-то заурчало, заскрежетало и зашипело, затем – тонко засвистело, и только уже потом все мы разом ощутили, будто бы в наши глотки кто-то вдруг залил горячего железа, и тем же самым железом кто-то плеснул нам по глазам. Вся цыганская свадьба разом испуганно закричала, забегала и запричитала, кто-то попытался скрыться в бараках, кто-то в испуге упал на синий рыхлый снег, и посреди этого смятения какой-то гаджё пронзительно крикнул: «Газ! Это – газ… они нас – газом… что же они делают, суки!..»


* * *

…Я не знаю, как мы выбрались из этого ада, и куда подевались черные машины. Я сам, да и все прочие гости страшной свадьбы стали приходить в себя уже тогда, когда мы были далеко за городом. Сдается, я опомнился первым: я был баро, я отвечал перед Богом за свой народ и потому именно мне надобно было первым выбираться из ада, чтобы подать руку всем остальным…

Придя в себя, я огляделся. Мой народ, и цыгане из Веткина рода, и некоторые увязавшиеся с нами гаджё выглядели жалко и печально. На большинстве было надето только то, в чем они веселились на свадьбе, почти никто не захватил с собой никакого цыганского скарба. У многих текли из глаз слезы, многие – кашляли, были и такие, кто безучастно стоял посреди дороги или даже лежал на снегу…

Да, о снеге и дороге. Нам повезло. Нам повезло в том смысле, что этот страшный день выдался теплым. Он был теплым с самого своего начала, а сейчас, ближе к полудню, могло даже показаться, что неожиданно, вопреки природным законам, наступила весна. Снег был еще синее, чем утром, а дорога раскисла, и на ней там и сям виднелись лужи. И это было хорошо, это было нашим всеобщим цыганским спасением. Если бы не оттепель, мы бы все очень скоро перемерзли. А оттепель давала нам шансы выжить. И я во второй раз за этот страшный день подумал, что, может быть, Господь и вправду услышал мою отчаянную ночную молитву и даровал нам, своему многогрешному народу, теплую погоду посреди зимы. Он не даровал нам возможности догулять свадьбу, но даровал нам оттепель…

- Серафим, - позвал я баро из Веткина рода. – Иди ко мне. Будем считать души… Ты считай свои, а я буду считать свои…

Кашляя и протирая глаза, Серафим подошел ко мне, и мы стали считать. Мои оказались почти все на месте: и старые, и малые, и четверо молодых зверей, и даже моя супруга бабка Аза… Не было только одного – моего нареченного сына, молодожена Арсена. Я пересчитал свои души еще раз, вгляделся в лицо каждому – Арсена точно не было.

- Серафим, - спросил я, и мне вдруг показалось, что я знаю, что мне ответит Серафим. – А кого нет у тебя?

- Ветки, - ответил Серафим. – Все на месте, а ее – нет…

- И Арсена также нет, - сказал я.

Я и Серафим посмотрели друг на друга. Мы смотрели один на одного не просто так, мы, можно сказать, вступили друг с дружкой в беседу, но не словами, а – глазами. Нам было о чем поговорить. Не было наших молодых – Арсена и Ветки. И если с Веткой произошло что-то страшное, то оно непременно повлекло бы за собой беду еще более лютую, чем та, которая случилась с нами нынешним утром. Ведь это именно мы, наш род, позвал к себе в гости и саму Ветку, и весь ее род. И получается, что это именно мы не уберегли Ветку… Вот это и будет сама по себе лютая беда, а она, по цыганским законам, обязательно должна будет потянуть за собою и еще одну беду: Веткин род запросто может, ибо имеет на то древнее цыганское право, вступить во вражду с нашим родом. И тогда – худо придется и нам, и им самим… Конечно, ни я, ни Серафим нипочем не желали такой беды, но помимо нас были еще и другие цыгане, и они могли не послушать нас с Серафимом, и имели на то право…

- Бибахт, - сказал я глазами Серафиму.

- Бибахт, - ответил мне глазами Серафим. – Несчастье…

Пока мы безмолвно общались с Серафимом, другие цыгане стали подходить к нам и выстраиваться за нашими спинами. Мои цыгане встали за моей спиной, другие цыгане – за спиной Серафима. И даже гаджё, которых мы с Серафимом насчитали шесть душ, также не остались в стороне: трое из них встали за спиной Серафима, другие трое – за моей спиной. Все было готово к началу нового витка беды…

- Что мы будем делать, пхуро? – спросил у меня глазами Серафим. – Что же ты молчишь, старый цыган?

- Не знаю, - ответил я глазами Серафиму.

Я и вправду не знал, что мне делать. И что делать Серафиму, я также не знал. На нашей с Серафимом стороне было здравомыслие, а на стороне обоих наших родов – ярость, отчаяние и ненависть. Не всегда в этом мире здравомыслие сильнее ярости, отчаяния и ненависти…

- Где наша Ветка? – начал кто-то за спиной Серафима.

- А где наш Арсен? – отозвался за моей спиной не то Смутьян, не то Грубиян.

- Плевать нам на вашего Арсена! – крикнули за спиной Серафима. – Не мы вас, а вы нас пригласили к себе! Где наша Ветка? Почему вы не уберегли нашу Ветку?..

Мы все были раздетые, неприкаянные и оглушенные свалившейся на нас бедой. И если можно было в такой ситуации говорить о правде, то правда была не на нашей стороне, а на стороне тех, кто стоял за спиной Серафима. Потому что и вправду, говорю еще раз, это именно мы пригласили их к себе, и не уберегли Ветку… Но – я был баро, и я обязан был сделать все, чтобы не допустить здесь, на этой раскисшей дороге, братоубийства. И я сказал:

- Еще ничего не ясно, ромалэ! Еще никто ничего не знает! Вот сейчас они к нам подойдут – и Арсен, и Ветка…

- Молчи, пхуро! – крикнули мне из-за Серафимовой спины. – Какой ты баро, если не смог отвести беду? Никакой ты не баро! Ты джювало джюкэл, а не баро! Ты вшивый пес!

- А кто ты будешь такой, чяво, чтобы судить нашего баро? – яростно отозвался за моей спиной Егор-Чюри. – Или ты, парень, не цыган, и не знаешь нашего закона? Сказать тебе, что бывает с тем, кто оскорбляет баро?

В ответ раздалось человеческое рычание, и из-за Серафимовой спины на свободное пространство выскочил молодой цыган. В руках у него сверкал нож. Очень скоро к нему присоединились еще несколько цыган с ножами в руках. Само собою, что вослед и за моей спиной раздалось рычание, и на свободное пространство, сверкая ножами, выбежали Ян-Ченя, Егор-Чюри и Грубиян со Смутьяном. Тогда с противной стороны на помощь своим подбежали еще пять или шесть человек. Вослед за этим и с нашей стороны выскочили цыгане, а затем – и трое наших гаджё с кольями. Тогда и те гаджё, что были за спиной Серафима, взмахнули над головами кольями…

- Ромалэ! – крикнул Серафим и воздел руки к небесам. – Кого вы собираетесь убивать, ромалэ! Друг друга? Своих же братьев? Опомнитесь! Нас и так мало на этой земле!..

Вряд ли, конечно, на кого-то подействовал бы отчаянный крик баро Серафима. Ненависть и отчаяние ослепляют и оглушают человека. И пролиться бы на этой раскисшей, ведущей неведомо куда дороге молодой, горячей и глупой цыганской крови, но вдруг чей-то голос вскрикнул:

- Смотрите – Арсен! И Ветка…

* * *

Наверно, Арсен отыскал нас по следам. Мы убегали от смерти и оставляли на раскисшей из-за оттепели дороге свои следы. Много следов… Нас нетрудно было найти. И Арсен нас нашел. Но не в этом было дело, как именно он нас нашел. Нет, не в этом было дело…

Арсен шел, скользя и оступаясь, и нес на руках свою жену Ветку. То есть – Ветка шла не сама, а – ее нес на руках Арсен! И чем ближе Арсен подходил к нам, тем пристальнее все мы всматривались в его лицо, и тем страшнее всем нам становилось. Потому что – на лице Арсена читалось горе. Большое горе, великое, непоправимое… И эти два обстоятельства – то есть написанное на лице Асена горе и то, что Ветка шла не сама, вмиг заставило всех нас позабыть о братоубийственной сваре. Мы все умолкли: и те, кто стоял за моей спиной, и те, кто стоял за спиной Серафима, и даже шестеро гаджё – затихли все. Мы стояли, держали в руках вмиг ставшие бессмысленными ножи и колья и смотрели навстречу Арсену. А он шел к нам, и нес на руках свою жену Ветку. Наконец, он подошел к нам совсем близко, и написанное на его лице горе стало для всех нас таким очевидным и невыносимым, что несколько наших женщин всхлипнули и заголосили…

- Вот, - сказал Арсен и остановился со своей ношей. – Это я, ромалэ… Это мы…

А Ветка не сказала ничего. Она по-прежнему покоилась на руках своего мужа Арсена, и ее лицо, наполовину прикрытое черными кудрями, по цвету походило на окружавший нас снег, а ее рука – безвольно касалась Арсенова колена… Какое-то время все мы молча смотрели на Арсена и на Ветку, а затем из-за спины Серафима вышел Ион – отец Ветки. Он вышел, и неуверенными мелкими шагами стал подходить к Арсену и Ветке. Когда Ион подошел, то первым делом он дотронулся до безвольной руки своей дочери, затем убрал с ее лица кудри и всмотрелся Ветке в лицо, долго молчал, а потом сказал Арсену:

- Отдай ее мне… Она – моя дочь…

- Не отдам, - ответил ему Арсен. – Она – моя жена…

- А-а-а… - сказал тоскливо Ион. – А-а-а…

И тотчас же из-за спины Серафима вышла Рузанна, Веткина мать. Такими же, как и Ион, мелкими неуверенными шагами Рузанна подошла к Арсену и Ветке.

- Чяй, - сказала она, - чяй… Доченька… - И ничего больше не сказав, Рузанна упала лицом в синий снег и завыла глухим звериным воем…

И только после этого к Арсену и Ветке стали молча подходить люди: и мой народец, и народишко Серафима, и гаджё, и мы сами с Серафимом – все. Некоторые из женщин падали на снег рядом с Рузанной и также начинали выть. Но большинство, образовав вокруг Арсена и Ветки круг, стояли молча. Я был пхуро, старый цыган, и я много чего видел на своем скорбном цыганском веку. Но, сдается мне, я никогда не видел ничего страшнее и безысходнее, чем этот безмолвный человеческий круг, внутри которого стоял молодой цыган Арсен и держал на руках свою мертвую жену, цыганку Ветку. Я никогда не слышал ничего страшнее, чем этот глухой звериный вой упавших лицом в снег женщин… Мне сдается, что даже если я умру, то и тогда буду помнить эту картину. А если, допустим, Господь захочет стереть ее из моей памяти, то я Ему скажу: «Не надо, Дэвэлалэ… Я прошу Тебя – не надо. Сотри всякую слезу из моих очей, а эту – не вытирай…» И, я думаю, Господь прислушается к моей просьбе и оставит мне это горькое воспоминание, и я буду помнить – вечно…

… - Отдай, - сказал Ян-Ченя Арсену. – Я подержу, а ты – отдохни…

- Не надо, - тихо ответил Арсен. – Я сам… Она моя жена…

Я повел взглядом по толпе и отыскал Серафима. Я сделал ему знак глазами, мы выбрались из круга и отошли в сторону. Мы с Серафимом оба были баро и мы не имели права печалиться вместе со всеми. У нас было множество забот…

- Она умерла… - сказал Серафим.

- Да… - сказал я.

- Почему она умерла? – спросил Серафим.

- Наверно, газ, - сказал я. – Мы все – успели убежать, а она – не успела.

- Может быть, она спала – после брачной ночи, - сказал Серафим. – И не успела проснуться…

- Может быть, - согласился я.

- Лучше бы кто-то другой не успел, а она бы – успела, - сказал Серафим.

- Да, - согласился я. – Например, я сам…

- Или – я, - тихо поддержал меня Серафим. – Но умерла она, Ветка… И я не понимаю, в чем тут Божья справедливость, если она вообще есть на свете…

- Не надо, - сказал я. – Не надо говорить о том, чего мы не можем понять.

- Да, - согласился Серафим. – Не надо…

- Когда мы будем ее хоронить? – спросил я.

- Сегодня и похороним, - ответил Серафим.

- И где же? – спросил я.

- Прямо тут, - сказал Серафим. – Какая разница? Для цыгана весь мир – кладбище…

Мы помолчали, глядя на оба наших народца и слушая, как воют женщины. Вокруг нас простилалась черная стена леса. В обмякших из-за оттепели ветвях толстым голосом гудел лесной ветер, он смешивался с женским непрерывным плачем, и мне казалось, будто бы какой-то неслыханный оркестр играет нескончаемую и горькую цыганскую музыку…

- Зови своих, - сказал я Серафиму. – А я – позову своих. Будем копать могилу.


* * *

Место для могилы выбрали хорошее, цыганское, у обочины дороги под калиновым кустом. Копать могилу должны были с нашей стороны Ян-Ченя, Егор-Чюри и Грубиян со Смутьяном, да еще четверо молодых цыган были со стороны Серафима. Никаких лопат, конечно, у нас не имелось, – откуда им взяться? Решили копать исконно цыганским способом – ножами. Для начала с места будущей Веткиной могилы руками сгребли снег. Земля под снегом оказалась совсем не замерзшей, влажной – и тотчас же запахло растревоженной палой листвой и лесными, схоронившимися до весны цветами и травами.

Копали по двое, чтобы не мешать друг дружке. Начали Ян-Ченя и Егор-Чюри. Они подошли к месту будущей Веткиной могилы, какое-то время молча постояли, затем одновременно вытащили из-за поясов свои большие сверкающие ножи, одновременно же опустились на колени и – одновременно – вонзили эти ножи в совсем не зимнюю, податливую землю…

У цыган есть древний обычай: когда собираются кого-то хоронить и копают могилу, всякий живой цыган – от ветхого старика до ребенка – обязан подойти и посмотреть. Не знаю, в чем суть такого обычая, и знать не хочу. Да и не в том дело, в чем его суть, нет, не в том… Ну, так вот: едва только заслышав слаженное дыхание Яна-Чени и Егора-Чюри, женщины перестали выть и поднялись с земли, и все неспешно и поодиночке стали подходить к месту вечного упокоения нашей Ветки. Подходили и из нашего рода, и не из нашего, и даже все шестеро гаджё – и те подходили тоже. Никто никому ничего при этом не говорил, да и о чем тут было говорить? И очень скоро из тех, кто еще не подошел к будущей Веткиной могиле, остались сама Ветка и ее муж Арсен. Арсен не держал уже свою мертвую жену на руках: кто-то из цыган или, может, гаджё постелил на снег свою одежонку, и вот на этой одежонке и покоилась сейчас Ветка. А сам Арсен в безмолвном горе стоял перед Веткой на коленях и гладил мертвую жену по черным кудрям и белому как снег лицу.

Я был баро, и я обязан был наблюдать за тем, как идут приготовления к похоронам. Я и наблюдал. Я смотрел, как Яна-Ченю и Егора-Чюри сменили Грубиян со Смутьяном, их – двое цыган из не нашего рода, тех – другие чужие цыгане, затем – опять настала очередь Яна-Чени и Егора-Чюри… А еще я краем глаза смотрел на утонувшего в своем горе Арсена, а еще – за поведением наших и чужих цыган да и гаджё заодно… Я все замечал и слышал, но одновременно – я будто бы и не присутствовал здесь, на этой раскисшей и ведущей неведомо куда дороге, на обочине которой восемь молодых цыган копали могилу цыганке Ветке: я будто бы пребывал где-то в стороне или даже – где-то в вышине, под самыми угрюмыми серыми облаками, а может, где-то даже еще и выше… И, по большому счету, ничто меня в моей вышине не трогало, и никакое горе не терзало мою душу. Мне не хотелось ничего земного: ни плакать, ни проклинать вероломного начальника, отравившего газом Ветку, ни жаловаться Богу на свою горькую цыганскую долю… Моя душа будто бы застыла и онемела. Наверно, она застыла и онемела от горя, – потому что во мне трепыхалась обыкновенная, слабая человеческая душа, несмотря на то, что я был баро…

Скоро могила была выкопана. «Всё!» – коротко изъяснился Ян-Ченя, отошел от могилы и вытер нож о снег, а за ним то же самое сделали семеро других копальщиков. «Всё, - мысленно повторил я за Яном-Ченей, - всё, всё…» И я встряхнул головой, надеясь тем самым привести себя в обыкновенное, земное состояние. Мне непременно надобно было присутствовать на земле, потому что хоронили Ветку, и у цыган имелись большие сверкающие ножи, а у гаджё – колья, и всякое могло случиться. «Всё, - сказал я сам себе еще раз. – Всё…»

Цыганские похороны – в особенности, если они случаются где-нибудь в пути, – дело неприхотливое. Там, где настигла цыгана смерть, там его и хоронят. Ах, сколько же их разбросано по всему свету, неприметных и безымянных цыганских могил – кто бы только сосчитал! Но – некому в этом мире считать цыганские могилы и некому над ними причитать. Только один вольный ветер всплакнет иногда над неприметным холмиком где-нибудь у обочины дороги, да окрестные деревья с травами зазвенят, как звенит цыганская гитара, а затем тот же ветер заровняет холмик, и травы оплетут холмик, и деревья укроют его своими ветвями, и никто во всем мире и знать уже не будет, что здесь находится цыганская могила. Даже сами цыгане, если случится им проходить по той же самой дороге, и то, наверно, не припомнят о могиле, а просто – пройдут мимо, и только цыганское сердце вдруг вздрогнет и защемит, а отчего оно вздрогнет и защемит, и непонятно. Много от чего может щемить цыганское сердце на этой неласковой для цыгана земле…

…Всякого покойника перед тем, как предать его земле, надобно обмыть – это вам скажет всякий. И потому мертвую цыганку Ветку также надобно было обмыть, – но только не было у нас ни воды, которой можно было бы Ветку обмыть, ни посуды, в которую воду следовало бы набрать. Мало что у нас при себе было: не успели мы ничего из цыганских пожитков захватить с собой, спасая свои жизни. Что у нас при себе было, с тем и бросились мы стремглав по первой подвернувшейся дороге…

- Пхуромны, - позвал я свою супругу бабку Азу. – Слышишь, тебе говорят, старуха… подойди ко мне! Вот что я скажу тебе, пхуромны… а ведь ее, покойницу, следует обмыть… Потому что не полагается без этого хоронить… а как и чем ее обмыть – я и не знаю. Ведь нет у нас ни воды, ни посуды… Ты уж сообрази там что-нибудь сама, пхуромны…

Моя бабка Аза ничего не сказала в ответ на мою просьбу, постояла, молча на меня посмотрела и пошла. Да мне и не надобно было никаких слов от бабки Азы. Зачем слова? Я знал, что она все сделает и без слов. Почти все, о чем я ее просил, она делала молча. Моя бабка Аза была молчаливой старухой…

Обмывали Ветку тем, что имелось под рукой – снегом. Вначале от мертвой Ветки увели ее мужа Арсена. Это было не так и легко, потому что Арсен не хотел оставлять свою жену, он не понимал, куда его уводят и для чего его уводят. Он весь был в своем горе и он не желал никуда уходить. Но – Ветку надо было обмыть, а такие дела всегда делали старухи-цыганки и притом – без присутствия мужчин: так велел цыганский обычай.

- Пойдем, - сказали Арсену Ян-Ченя, Егор-Чюри и братья Смутьян с Грубияном. – Пойдем… Ее надо прибрать. А потом ты к ней вернешься…

Они взяли Арсена под руки и повели. Они отвели его и стали между ним и его мертвой женой несокрушимой стеной. Впрочем, Арсен и не думал сокрушать эту стену. Он просто стоял, смотрел вдаль, и в его черных кудрях серебрился снег. А, может, это был и не снег, а – горе поселило раннюю мгновенную седину в черные кудри моего названного сына Арсена…

Да, так вот: Ветку обмывали тем, что было под рукой – влажным синим снегом. Старухи цыганки брали снег в горсти, от тепла старушечьих ладоней снег превращался в воду, и эту-то воду старухи лили на лицо и тело мертвой Ветки. Я, конечно, не видел ни лица, ни тела мертвой Ветки, но мне и не надобно было ничего видеть. Я и так представлял себе, как холодные синие струи талого снега льются из старушечьих ладоней на лицо Ветки, а оттуда стекают на ее шею, на грудь и еще ниже… У меня вдруг ослабели ноги. Я отошел в сторону, снял с себя тулуп, постелил его прямо на мокрую дорогу, сел, отвернулся от моего народа и стал смотреть в сторону недалекого леса. Из леса дул ветер и приносил с собою почти весенние запахи…

…- Готово, - услышал я близ себя знакомый голос. – Все уже готово, пхуро. Уже можно хоронить… Вот только нет у нас ни гроба, ни савана…

Это была моя супруга бабка Аза. Я встал и посмотрел туда, где лежала готовая к погребению Ветка. Я не увидел Ветки, потому что вокруг нее стояли люди: и мой народец, и народишко баро Серафима, и все шестеро гаджё… Все они стояли и ожидали моего слова.

- Чяво, - поманил я Яна-Ченю. – Иди-ка сюда, парень… Ну и что мы будем делать? Нет у нас ни гроба, ни савана…

- Есть у нас саван, баро, - не сразу отозвался Ян-Ченя. – Есть саван…

- Покажи, - велел я.

Ян-Ченя полез к себе за пазуху и вытащил свернутую белую тряпицу.

- Вот саван, - сказал Ян-Ченя.

- Разверни, - попросил я.

Ян-Ченя помедлил и стал разворачивать тряпицу. А когда он ее развернул, мне вдруг почти неудержимо захотелось заплакать. Да что там заплакать – мне захотелось упасть на мокрую дорогу, скатиться по ней на обочину, в наполненную рыхлым синим снегом яму, провалиться в эту яму, укрыться с головой синим снегом – так, чтобы меня не видел и не слышал никто на всем свете – и закричать во всю силу, закричать так, чтобы криком заглушить боль своей души. Потому что – я узнал эту тряпицу. Это была вовсе и не тряпица, а простыня. Это была простыня с алым пятном на ней, та самая простыня, которая после первой и единственной брачной ночи Арсена и Ветки превратилась в гордое и чистое знамя… Потому-то мне и захотелось упасть на мокрую дорогу и покатиться под откос. Я никогда еще не видел такого страшного савана, я даже и не предполагал, что гордое и чистое белое знамя с алой на нем отметиной может быть еще и саваном… Но – я не закричал и не укрылся с головой синим снегом: я был баро и я обязан был удержать свою боль внутри себя, потому что баро не имеет такого права – быть слабым на виду у своего народа. На виду у своего народа баро обязан быть сильным и мудрым…

- Откуда у тебя… это? – спросил я у Яна-Чени.

- Взял у Арсена, - сказал Ян-Ченя.

- А у него – откуда? – задал я глупый вопрос.

- Я не спрашивал, - хмуро сказал Ян-Ченя. – Да и какая разница – откуда? И без того ясно… И говорить не о чем…

Ян-Ченя был прав: и без того все было ясно, и говорить было не о чем. Там, в бараках, спасая от смерти себя и свою жену Ветку, Арсен второпях ухватил самую дорогую для себя вещь – гордое и чистое белое знамя с алой отметиной посредине. А может, все было и не так, и это знамя оказалось у Арсена по какой-то другой причине, кто ведает…

- Дай, - протянул я руку, взял простыню у Яна-Чени и пошел к народу. – Вот, - сказал я народу, - саван. В нем и похороним…

Не знаю, чего я ожидал от народа, когда показывал им саван. Наверно, я все-таки чего-то ожидал: может, каких-то слов, может, чьих-то слез… Но – ничего такого не случилось: при виде савана люди только тихо прошелестели и пригнулись – будто бы они были вовсе и не люди, а потревоженные ветром колосья, которые нерадивый жнец позабыл на зимнем поле, и потому колосья обречены были умереть под снегом…

- Хороним, - велел я.

- Хороним, - повторил за мной баро Серафим.

- Чяворо, - отыскал я глазами Яна-Ченю, Егора-Чюри и Смутьяна с Грубияном. – Вы и будете хоронить. И – присмотрите за Арсеном. А то мало чего…

* * *

Схоронили Ветку быстро: цыгана всегда хоронят быстро, когда он умирает в пути. Хоронят – и те, кто жив, идут дальше по нескончаемой цыганской дороге. У живых цыган – много всяких дел на свете, и потому им надо торопиться; это только мертвому цыгану ничего уже не надо и некуда ему торопиться… Вначале Ветку завернули в саван, который до этого был гордым и чистым знаменем, а еще раньше – простой белой простыней. Ветку завернули так, что открытым оставалось только ее лицо. Я смотрел на Веткино лицо, и мне казалось, что это было не лицо мертвого человека, а – просто Ветка утомилась после своей брачной ночи и крепко уснула. И, наверно, многим другим цыганам казалось то же самое. И даже, наверно, гаджё – и тем чудилось, что Ветка не умерла, а спит…

Прощались с Веткой также быстро: с цыганом, который умер в пути, всегда прощаются быстро. Все ромалэ и гаджё выстроились друг за дружкой и молча стали подходить к мертвой Ветке, чтобы последний раз на нее взглянуть. Первыми подошли я и Серафим, а за нами – все остальные. Когда прощание закончилось, рядом с Веткой остались только родные ей люди – мать с отцом и муж Арсен. Веткина мать уже не голосила, да и никто уже не плакал. Все стояли посреди раскисшей дороги, а кто и по ее обочинам, и мне опять почудилось, будто вокруг меня нет никаких людей, а только лишь позабытые на заснеженной ниве колосья…

- Уса, - сказал, наконец, Серафим. – Всё. Хороним.

Четверо старух-цыганок подошли к Ветке и опустились перед нею на колени – прямо в рыхлый синий снег. Постояв так с полминуты, старухи закрыли Веткино лицо краем савана, и народ на дороге опять пригнулся и прошелестел, будто по забытым, обреченным колосьям пробежал погибельный зимний ветер. Затем к укутанной в саван Ветке подошли четверо молодых цыган – по двое с нашей стороны и со стороны Веткина рода – взяли Ветку и понесли ее к месту последнего упокоения. Скажу еще раз: хорошая могила досталась Ветке, на зависть всякому цыгану: у обочины дороги, под калиновым кустом, и дно ее было устлано зелеными еловыми лапами. На эти-то лапы Ветку бережно опустили, и сверху ее также прикрыли еловыми ветвями. Все, можно было засыпать землей цыганскую могилу и можно было класть поверх печального бугорка обросший мхом дикий камень – чтобы, значит, не так скоро сравнял ветер с землей это последнее, бесхитростное цыганское пристанище…

Засыпали могилу руками, чем же еще-то было ее засыпать? Работали по двое, чтобы не мешать друг дружке: подходили к могиле, становились на колени и осторожно сбрасывали землю вниз, на Ветку. Земля была мягкая, не успевшая еще окаменеть от мороза, и очень скоро никакой ямы под калиновым кустом уже не было видно. И тогда на могилу поместили большой серый камень. И – всё: больше ничего ни самой Ветке, ни нам, живым, надобно не было. Просто – на земле стало одной цыганской могилой больше, и одним цыганом на земле стало меньше.

- Акэ… уса, - сказал баро Серафим свое погребальное слово. – Вот… всё.

А я так и вовсе ничего не сказал. Не хотелось мне ничего говорить, не было у меня в душе никаких слов, мертвое безмолвие царило в моей душе.

- Можно мангэс дэвлэстэр… - сказал баро Серафим сразу всем живым и никому в отдельности. – Можно молиться… кто хочет и кто умеет, пускай тот молится за рабу Божию Ветку. Чтобы ей там было веселее…

После таких слов Серафима народ снова зашелестел, как забытые пахарем колосья, и разошелся по сторонам. У могилы остался один только Арсен. Он сел прямо в мокрый, перемешанный с землею снег и застыл, глядя в одну только ему ведомую пустоту. А мы с баро Серафимом опять начали говорить друг с другом одними только глазами. Нам было, о чем говорить. Оба мы знали, что вот сейчас, когда Ветку схоронили, и начнется самое главное и страшное...


* * *

И точно – оно, это главное и страшное, очень скоро началось. Первым начал, конечно, не мой народец, а народишко баро Серафима: у них имелось такое право – начинать первыми… Пять или шесть человек, которые покрепче и помоложе, вдруг разом встали и направились в нашу сторону. Сразу же им навстречу двинулись и наши. Тогда к не нашим стали присоединяться другие. И к нашим также стали подходить другие. Последними, с кольями в руках, подошли все шестеро гаджё: трое из них были на нашей стороне, другие трое – на стороне обратной. Оба народца сошлись на середине раскисшей дороги и стали молча смотреть друг на друга. И у наших, и у тех, кто был против нас, читалась в глазах ненависть. Мы ненавидели их, а они – нас.

- Ну, и что же мы будем делать, братья? – начал, наконец, разговор один цыган из не наших, у которого, я это знал, было прозвище Парно, что означало Белый; этот Парно по виду ничуть не напоминал цыгана, а, скорее, своими зелеными глазами и русыми кудрями был похож на гаджё. – Так как же мы будем считаться, ромалэ?

- Ты это о чем, пшалоро? – спросил у Парно наш Егор-Чюри, хотя лично я предполагал, что такой вопрос задаст Ян-Ченя. – На что ты намекаешь, братец? Не понимаем мы твоих намеков…

- Ты знаешь, пшало, на что я намекаю, - сказал Парно. – Все ты знаешь, брат… Ты знаешь также и то, кто лежит в той могиле под калиновым кустом. Там лежит наша сестра. Не ваша, а – наша…

- Не мы ее убили, - сказал Егор-Чюри. – И ты, брат, это знаешь.

- Вы ее убили! – жестко возразил на это зеленоглазый цыган Парно. – Вы! И – вам отвечать! Так как же мы будем считаться, братья? Каким счетом? А?

И с такими словами зеленоглазый цыган Парно вытащил из кармана нож. И те цыгане, что были рядом с ним, также вытащили свои ножи, а трое не наших гаджё взмахнули кольями. В ответ наши цыгане также вытащили свои ножи, а наши гаджё взмахнули кольями. А затем обе стороны двинулись навстречу друг другу, а и идти-то тут было всего ничего – пять или шесть шагов. И очень скоро эти шаги закончились, и стороны сошлись грудь в грудь – как раз на такое расстояние, чтобы удобно было взмахнуть рукой и вонзить нож в сердце своему брату…

И тут-то произошло неожиданное событие: вперед вдруг выскочили братья Смутьян и Грубиян. Лично я ожидал, что чего-то эдакого следует ожидать от Яна-Чени, но – Ян-Ченя почему-то никак себя не показывал, будто бы его сейчас промеж нас и не было… Итак, Грубиян и Смутьян: они ринулись в самую людскую гущу, мигом раздвинули сошедшихся цыган и гаджё в разные стороны, так что нельзя уже было достать ножом брату брата с первого взмаха, и ничего такого не ожидавшие люди замерли, ожидая, что же будет дальше. А дальше Грубиян и Смутьян стали говорить.

- Спрячь свой нож, Егор-Чюри! – сказал Грубиян.

- И ты тоже спрячь свой нож, Парно! – выкрикнул Смутьян.

- Все спрячьте свои ножи, ромалэ! – продолжил Грубиян.

- А гаджё пускай опустят свои колья! – дополнил Смутьян. – Потому что – мы хотим кое-что всем вам сказать!

- И если вы не бароро и не дылыно, то вы прислушаетесь к нашим словам! – сказал Грубиян.

- Вы станете благодарить нас за наши слова, если вы не бараны и не дураки! – прокричал Смутьян.

- Джюклори… - сказал на все это Парно и, поигрывая своим ножом, презрительно сплюнул. – Щенок… Щенок пытается лаять, как взрослый пес… О чем ты тявкаешь, джюклори? Что ты нам всем хочешь сказать? Что вы – все – вообще можете нам сказать, если это именно вы убили нашу сестру Ветку? Вы убили – вам и отвечать. И не надо тут тявкать…

- Убей меня, - прищурился на Парно Смутьян или, может, Грубиян. – Подойди ко мне, и ударь меня ножом в мое сердце. А, может, я убью тебя. Тут, знаешь, как кому повезет… Но все равно – еще одним цыганом на земле станет меньше…

- А потом, - влез в разговор Грубиян, или, может быть, Смутьян, - мы все станем резать друг друга, и через пять минут нас останется в два раза меньше, чем сейчас. А цыганских могил – рядом с могилой Ветки – станет в два раза больше!

Тут в рядах моего народца произошло шевеление, и рядом с братьями Смутьяном и Грубияном возник взъерошенный и злой Егор-Чюри. А вот Ян-Ченя по-прежнему отчего-то не показывался, будто бы он и вовсе загадочно исчез с лица земли…

- Ну, так кто из вас желает лечь первым рядом с Веткой? – прорычал Егор-Чюри. – Может быть, ты, Парно? Ну, так выходи, и мы посмотрим, кто из нас джюклори, а кто – чюри!..

Егор-Чюри прождал целую минуту, но никто к нему так и не вышел: даже сам Парно – и тот не вышел. И Егор-Чюри наполовину успокоился.

- Налачоро… Чибакироро… - проворчал он. – Черти… Болтуны… Только и знаете, что болтать… А вот мы – предлагаем вам дело. Настоящее дело, справедливое! И там, в этом справедливом деле, мы поглядим друг на друга и поймем, кто из нас кто… Налачоро… Значит, вот что мы вам предлагаем, ромалэ, а также и вам, гаджё. У каждого цыгана имеется при себе нож: а если каждому поискать у себя за пазухой, то, кроме ножа, отыщется и кое-что посерьезнее. Я знаю, отыщется… А у гаджё есть колья. А вот это – дорога. А там, в той стороне, город. А в том городе – люди, которые убили Ветку. Все мы знаем, ромалэ, кто убил Ветку… Ну и для чего нам резать друг друга на этой мокрой дороге, и для чего нам бить друг друга по голове кольями? Для чего, ромалэ и гаджё? Что нам, голым и голодным, делить между собой, – когда мы можем с нашими ножами и кольями пойти по этой дороге, вернуться в город и рассчитаться с теми, кто убил нашу сестру Ветку? Мангаса тумэн тэ пилэн амаро подаркицо, джюкэлэ! Получите от нас подарочек, собаки – так мы им скажем!.. Ну, так кто желает пойти с нами по этой дороге? Ты, Ян-Ченя? Ты, Парно? Вы – Киндо, Чордо и Ягори? Вы, Степан и Демид! Ты, Арсен?.. Ну так – пошли!..

Эта долгая речь Егора-Чюри возымела свое действие как на цыган, так и на гаджё. С обеих сторон раздались радостные крики, и очень скоро к Егору-Чюри и братьям Смутьяну и Грубияну стали подходить цыгане из тех, кто помоложе и попроворнее: даже гаджё вместе со своими кольями присоединились к компании. Вот это был оборот так оборот, вот сейчас-то и начиналась истинная беда! Не зря мы с баро Серафимом безмолвно общались глазами, и не напрасно наши души маялись в тяжких предчувствиях! Потому что – сейчас, на этой раскисшей от негаданной оттепели дороге затевалось дело, которого не видано еще было под небесами! Цыгане намеревались идти войной на город и убивать людей! Никогда еще, говорю, не происходило ничего подобного на этой скорбной земле! Цыган – тех убивали всегда, во все века, и сами цыгане, случалось, убивали друг дружку. Но – никогда цыгане не ополчались войной на других людей, даже если эти люди и были виноваты перед цыганами! Таких людей цыгане всегда прощали или, если не могли простить, старались о них поскорее позабыть, уйти из их городов и никогда туда больше не возвращаться. Так велел цыганский закон, а цыганский закон всегда цыганами исполнялся, потому что если бы он не исполнялся, то, наверно, не было бы давно уже на свете и самих цыган… Никогда не нужна была цыганам война, и ни с кем не должен воевать цыган: даже – если уже и невмоготу, даже – если цыган преисполнен отчаянья, и ему кажется, что не остается никакого иного выхода, кроме войны… Потому что цыган на этой земле – не воин, у цыгана под этими небесами иное предназначение… Но сегодня – случилось то, что случилось. Под водительством моих молодых зверей – Егора-Чюри и братьев Смутьяна и Грубияна образовался отряд цыганских мстителей, желающих идти в город, чтобы там резать и стрелять гаджё. О, бида, о, бибахт! О, беда! О, горе! Воистину беда и горе – еще и потому, что не было у этого отчаявшегося, опрометчивого отряда ни малейших надежд на победу! Не может победить тот, кто намерен воевать со всем миром… А, между прочим, Ян-Ченя отчего-то к отряду присоединиться не пожелал, и я опять краем своего разумения обратил на это свое внимание…

Очень скоро цыганский отряд был готов к тому, чтобы по раскисшей зимней дороге идти на собственную погибель. К отряду присоединились почти все молодые цыгане-мужчины, а также и все шестеро гаджё. И только Арсен и Ян-Ченя не присоединились к отряду. Что касаемо Арсена, то он, сдавалось мне, вообще не обращал никакого внимания на всю эту кутерьму, а сидел у изголовья могилы на грязном снегу, смотрел куда-то в пространство и шевелил губами, будто бы читал молитву или повторял чье-то имя…

- Ангил! – скомандовал Егор-Чюри своему отряду. – Вперед! Мы покажем этим гаджё!..

Надо было что-то делать, надо было спасать этих молодых отчаявшихся зверей, да и всех прочих цыган заодно, потому что если погибнут эти молодые звери, то и все мы, оба цыганских рода, погибнем вслед за ними.

- Стойте! – крикнул я. – Палэ! Назад!

- Остановитесь! – крикнул вослед за мной и баро Серафим. – Глупцы… дылыно… куда вы собрались? За смертью вы собрались!..

И мы вдвоем с баро Серафимом встали поперек дороги, чтобы помешать этим безумцам. Нас было всего двое, и мы были старики, а их было много, и они были молодые, отчаявшиеся и злые. Они не ожидали, что мы встанем поперек их пути, и остановились. Они не знали, что с нами делать и как нас миновать, потому что мы с Серафимом были стариками и баро, а стариков и баро цыгане уважают и слушают, уважение к старикам и баро присутствует в крови у всякого цыгана. Но – очень скоро из толпы вперед вышел Егор-Чюри, следом за ним – Парно, а затем – братья Смутьян и Грубиян и еще кто-то…

- Криго! – тихо и яростно сказал мне и Серафиму Егор-Чюри. – Прочь! Дайте нам дорогу!

Мы с Серафимом ничего не ответили, но и не сдвинулись с места. Мы стояли и ждали, что же будет дальше. Я и Серафим ощущали себя… я не знаю, как бы правильнее объяснить такое свое ощущение… наверно, мы ощущали себя преградой, вставшей на пути реки. Река была злой, стремительной и нерассуждающей, а преграда – маленькой и слабой, но она, преграда, была последним препятствием на пути злой реки. И по этой-то причине преграда должна была во что бы ни стало выстоять, иначе – злая река погубила бы все на своем безумном пути… И потому-то я и Серафим стояли и ожидали, что же будет дальше.


- Криго! – крикнул на этот раз Парно. – Прочь с дороги!

- Убери меня с дороги, Парно, - сказал я. – И своего баро Серафима также убери с дороги. А ты, Егор, помоги Парно убрать нас с дороги. И тогда – вы пойдете. Тогда – но не раньше…

- Криго! – выкрикнули братья Смутьян и Грубиян. – Кто вы такие, чтобы стоять поперек нашего пути?

- Мы – ваши бароро, - сказал Серафим.

- Вы – старики! – с прежней злостью прошипел Егор-Чюри. – Ты, Иван, – пхуро! И ты, Серафим, также пхуро! Это из-за вас погибла Ветка! Это вы виноваты в том, что мы сейчас здесь, на этой дороге!

- В чем же мы виновны? – горько спросил Серафим. – В том, что все мы – цыгане, и мир за это нас ненавидит?

- Вы – умрете, - поддержал я Серафима. – Как только вы войдете в город, так сразу же и умрете… И ты, Егор, умрешь, и ты, Парно, и вы, Грубиян со Смутьяном… все вы умрете! А тот, кто останется жив, сядет в тюрьму на долгие годы, а это все равно, что смерть. А следом – умрем и все мы: ваши отцы и матери, братья и сестры… Мы без вас не выживем. Если вы хотите именно этого, тогда – идите в город…

- Пойдем мы в город или не пойдем – мы все равно умрем! – закричали в два голоса братья Смутьян и Грубиян. – Вот настанет ночь – и умрем! Все до одного! Прямо здесь, посреди этой дороги! Замерзнем от стужи! Даже цыганские костры нас не спасут!

- Мы похоронили Ветку – и больше нам здесь делать нечего, - сказал я. – Сейчас мы все пойдем…

- Пойдем – куда? – выкрикнул кто-то из опрометчивого цыганского отряда. – Ну так – куда мы все пойдем? Ответь нам, если ты – баро!

- Ангил и дурэдыр, - сказал я. – Вперед и дальше…

- Ангил и дурэдыр! – озлобленно проскрипел Егор-Чюри. – Ангил и дурэдыр… Куда же ты намерен нас повести на этот раз, пхуро? Кто и где нас ожидает? Кто даст нам пристанище?..

- Нас, - опять на пару закричали братья Грубиян и Смутьян, - изгнали из далекого южного города, куда ты, баро, нас привел! Нас изгнали и из этого – сибирского – города. Нас выкурили из него газом! Нас изгнали уже из тысячи городов! Сколько мы живем на свете, столько нас гонят и гонят – с одного края земли на другой край!.. Мы ничего не видели на свете, кроме дорог! Одни только дороги! И мы спрашиваем – когда же они закончатся, эти дороги? Никогда они не закончатся – вот что мы думаем! И ответь нам, если ты – баро: откуда нас изгонят завтра, если кто-нибудь из нас к утру останется живым?..

- Нам надо идти, - повторил я. – Всем нам надо идти, ромалэ. Ангил и дурэдыр… Мы – цыгане, и мы не должны воевать. Мы не должны воевать, потому что мы не можем победить. Мы не можем победить, потому что нам придется воевать со всем миром. Нельзя победить, когда воюешь со всем миром. Когда воюешь со всем миром, можно только умереть…

- Вы, ромалэ, не хуже нас знаете наши законы, - поддержал меня баро Серафим. – Цыган никого не должен убивать.

- А нас – убивать можно! – выкрикнул Парно. – Нас, ни в чем не повинных, убивать – можно? Ветку после ее первой брачной ночи убивать – можно? Так мы тебя должны понимать, пхуро? Или – мы должны понимать тебя как-то иначе?

- Таков наш закон, - повторил баро Серафим. – Не мы его придумали и не нам его отменять. Мы должны идти…

- К черту ваши законы! – закричали сразу несколько человек. – Мы вам больше не верим! Мы не хотим таких законов! Мы сами для себя закон! Мы не желаем, чтобы нас убивали! Мы сами будем убивать! Пойдем, ромалэ! Повоюем малость с этими собаками гаджё!..

- Тогда для начала убейте нас, - сказал я. – Меня и баро Серафима. Убейте нас, переступите через наши мертвые тела и идите…

- И убьем! – закричала теперь уже едва ли не вся отчаявшаяся орава. – И перешагнем через ваши тела! Вы – старики! И законы ваши – глупые и никому не нужные! Для чего нам такие законы! Мы все умрем, если будем думать о каких-то законах! А мы не хотим умирать!..

И в руках у многих цыган сверкнули ножи. И шестеро гаджё взмахнули своими кольями. И, мелькнуло у меня в голове, жить нам с баро Серафимом оставались какие-то мгновения. А всем прочим нашим цыганам – самое большее до полуночи, потому что в полночь вместо оттепели обязательно ударит мороз, и даже цыганские костры никого не спасут… «Дэвэлалэ, - хотел сказать я напоследок. – Господи…» Но – я ничего не успел сказать. За меня это слово произнесла бабка Аза, моя жена.

- Дэвэлалэ! – вдруг закричала бабка Аза, и закричала она так страшно, что ножи цыган замерли у наших с баро Серафимом старых сердец, и колья гаджё не опустились на наши головы. – Господи! Ты же все видишь, Дэвэлалэ, и чего же Ты еще ждешь? На что ты еще надеешься, Дэвэлалэ? Ты, может, думаешь, что этих людей и весь этот мир можно исправить? Так Ты ошибаешься, Дэвэлалэ, – потому что в этих людях и во всем этом мире не осталось никакого добра! Никакого добра, Дэвэлалэ!..

И с такими-то страшными словами моя супруга, пхуромны Аза, упала лицом в грязный снег и тягуче, по-звериному, завыла. Все знали, что бабка Аза была старухой угрюмой и малословной, и поэтому никто не ожидал, что именно она выкрикнет такие страшные слова и забьется затем на мокром и грязном снегу в жутком припадке, как рухнувшая с небес подстреленная птица. Уж кто-кто, но только не угрюмая и малословная пхуромны Аза… Но – произошло то, что произошло, и именно такое неслыханное дело и отсрочило нашу с баро Серафимом неминуемую смерть. Ромалэ опустили свои ножи, а гаджё – свои колья, и все стали смотреть на воющую звериным воем старуху Азу.

Но – очень скоро все началось сызнова. Едва только бабка Аза окончила свое вытье и, будто мертвая обтрепанная птица, замерла на снегу вниз лицом, цыгане с ножами и гаджё с кольями вновь подступили ко мне и Серафиму… Однако по неизъяснимому Господнему разумению и в этот миг мы с баро Серафимом не умерли. На этот раз умереть нам не дал Ян-Ченя. Да-да, тот самый Ян-Ченя, самый наш главный и самый яростный молодой зверь, который, по здравому рассуждению, как раз и должен был первым вонзить свой острый нож в мое старое сердце и затем, переступив через мое тело, повести других цыган в город и там, в городе, умереть проклятой, совсем не цыганской смертью...

Так вот – этот яростный молодой зверь и отвел от меня и Серафима неминуемую смерть. Все время, пока продолжалась смута, он никак себя не проявлял и отчего-то скрывался за чужими спинами, а тут вдруг возник на виду у всех, да притом – как возник! С гитарой в руках! Оказывается, когда там, в бараках, мы все стремглав убегали от неминуемой смерти, и каждый из нас на бегу хватал любой подвернувшийся под руку цыганский скарб, Ян-Ченя схватил не абы что, а свою гитару! Ну да оно было и понятно: Ян-Ченя почти никогда не расставался со своей гитарой… Вместе с Яном-Ченей вышла вперед и его сестра Алена. Они вышли вдвоем, и Ян-Ченя изо всех сил ударил по гитарным струнам: раз, другой, третий…

Бывают в жизни случаи, когда не до музыки, когда музыка никому не нужна, когда она неуместна и бессмысленна просто-таки до крайнего предела. Но, с другой стороны, именно в такие-то жизненные моменты музыка и творит чудеса: она вынуждает остановиться на пути в пропасть, опустить занесенный над человеческой головой кол и спрятать обратно за пояс нож, вздохнуть, оглянуться… Бывают, говорю, такие случаи в жизни, и такой-то случай произошел сейчас. Заслышав яростный гитарный крик, все оглянулись с недоумением. Гитара? Зачем? Кому и для чего нужна сейчас гитара? Не до гитары сейчас!.. Но – гитара все кричала и кричала, и играл-то на ней Ян-Ченя, самый яростный из всех наших молодых зверей. Он все бил и бил по струнам, а затем, по-волчьи оскалясь, прокричал:

- А кто из вас, ромалэ, умеет играть танец цыганочку? Ну, так кто же из вас сможет сыграть цыганочку? А, ромалэ?..

Умели многие, потому что почти все здесь были цыганами, а что же ты и за цыган, если ты никогда не брал в руки гитары? И те, кто брали в руки гитару, первым делом выучивали цыганочку. Поэтому, по здравому рассуждению, Ян-Ченя кричал бессмысленные слова, но очень мало в тот миг было смысла на этой раскисшей и ведущей неведомо куда дороге, где много злобы, отчаяния и ненависти, там всегда мало смысла… А Ян-Ченя между тем все бил и бил по гитарным струнам и все продолжал кричать:

- Цыганочка! Цыганочка! Ну, так кто же из вас, ромалэ, сыграет мне цыганочку? Мне – и моей сестре Алене! Мы хотим станцевать цыганочку! Прямо сейчас, прямо здесь! Ну, ромалэ! Вот же моя гитара! Вам, - взмахнул Ян-Ченя рукой в сторону тех, кто намеревался идти в город, - я не доверю моей гитары! У вас грязные руки! Вы их запачкали о свои острые ножи, а гаджё – о свои колья! На гитаре можно играть только чистыми руками – таков наш цыганский закон! А вот куда подевался старый Лолинько? Я спрашиваю – где Лолинько? Пускай выйдет и покажет себя, если он живой!

В толпе стариков и детей обозначилось шевеление, и скоро к Яну-Чене подошел старый Лолинько. В былые, давние годы Лолинько был очень хорошим музыкантом – даже среди самих цыган, где каждый второй – музыкант. Ах, как же этот Лолинько играл в прежние годы на ярмарках, вокзалах и прочих цыганских местах! От его игры умиленными слезами плакали и гаджё, и цыгане, и даже цыганские лошади… А затем Лолинько постарел, его пальцы огрубели и скрючились, и он редко стал прикасаться к гитаре, можно сказать – в исключительных случаях… И вот сейчас как раз и был исключительный случай, и старый цыган Лолинько подошел к Яну-Чене и взял у него из рук гитару.

- Играй, Лолинько! – сверкнул глазами Ян-Ченя. – Играй так, как ты умеешь, и даже еще лучше! Играй – как последний раз в своей жизни! А мы с Аленой будем танцевать!

И пхуро Лолинько заиграл так, как он умел, и даже еще лучше. Он заиграл, как последний раз в своей жизни. А Ян-Ченя и его сестра Алена пустились в танец. Они танцевали цыганочку – прямо на раскисшей от оттепели дороге. Они танцевали, и влажный снег синими ошметьями летел во все стороны из-под их молодых и легких ног. Они танцевали и были похожи на двух молодых, стремительных птиц, которые вот-вот оторвутся от этой страшной и грешной земли и взлетят в самые небеса – туда, где обитает всемогущий и справедливый Господь. «А-ча-ча! А-ча-ча! – выговаривал Ян-Ченя в такт музыке и собственным молодым и легким ногам. – Ах! Ах! Джяв! Джяв!..» А его сестра Алена и вовсе ничего не говорила: она вся была в танце, как птица в полете, и только горели ее большие цыганские глаза на молодом лице и разлетались во все стороны ее прекрасные волосы цвета воронова крыла…

Цыгане на этой скорбной земле – вечные дети. И цыганское отношение к миру – всегда детское, и все цыганские дела и поступки – даже если это жестокие дела и поступки – также сродни детским. Сколько времени старый Лолинько играл на гитаре, и сколько времени танцевали Ян-Ченя с Аленой? Может, всего пять минут, может, семь минут – не больше. Но и такого малого времени оказалось достаточно, чтобы случилось чудо. Вначале к старому Лолинько и Яну-Чене с Аленой стали подходить женщины, старики и дети. Затем – подала признаки жизни моя супруга бабка Аза. Она шевельнулась, приподняла голову, а затем села на мокром снегу и стала вслушиваться в музыку и всматриваться в танцующих Яна-Ченю и его сестру Алену. А затем смятение произошло и в погибельном отряде. Одна его часть по-прежнему оставалась мрачной и решительной, а вот другая часть – встрепенулась и потянулась в ту сторону, где была музыка и танец «цыганочка». И это – был перелом, это – было спасением: и для самого погибельного отряда, и для всех нас, прочих цыган из двух родов. Потому что я знал: коль одна половина цыган пошла туда, где музыка, то и другая половина цыган также пойдет вослед за первой. И баро Серафим также это знал. Мы оба это знали. Мы знали, что цыгане – это вечные дети, которые никогда не повзрослеют…

Так оно и случилось: скоро цыгане спрятали свои ножи, а гаджё опустили свои колья, и весь погибельный отряд столпился вокруг старого Лолинько с гитарой и Яна-Чени с его сестрой Аленой. И тогда Ян-Ченя, не останавливаясь в своем танце, крикнул:

- А вот кто со мной, ромалэ! Присоединяйтесь! Эта дорога – длинная, и места на ней хватит всем! А-ча-ча! А-ча-ча! Чин! Чин! Джяв! Джяв!..

Первыми к Яну-Чене и Алене присоединились простодушные братья Грубиян и Смутьян. Затем – в круг вошла тоненькая синеглазая цыганочка из Веткина рода. Затем – юная девочка из нашего рода. Затем – сразу пятеро молодых цыган из обеих родов. И – понеслись цыганские вороные по кочкам да неведомым путям-дорогам! Очень скоро «цыганочку» стали танцевать почти все молодые цыгане и даже трое гаджё. Даже главные заводилы – Егор-Чюри и Парно также не удержались и вошли в круг. Не танцевали только мы с баро Серафимом да еще дети и старики: дети радостно кричали и хлопали в ладоши, а старики смотрели на пляску скорбными глазами, и некоторые из стариков плакали. Ну, да ведь оно всегда было так, то есть всегда старые цыгане плачут, когда молодые – танцуют. Они плачут потому, что слишком много повидали на своем цыганском веку и слишком хорошо знали цену таким вот самозабвенным, отчаянным танцам, в которых очень мало было радости, а много было – желания позабыть о скитаниях, голодных и холодных дорогах и одиноких цыганских могилах на обочинах этих дорог…


…Как оно обыкновенно и бывает, танец кончился внезапно. Старый Лолинько в последний раз ударил всей своей скрюченной пятерней по струнам, и гитара замолкла – и только эхо, все никак не желая утихать, долго еще перекликалось и звенело промеж черных деревьев, но затем и эхо также затихло… Дело было сделано, никто не хотел больше идти воевать. Все стали смотреть на меня и на Серафима, ожидая наших слов и распоряжений. Но слова сказали не мы, а все тот же Ян-Ченя. Он взял из рук старого Лолинько свою гитару, небрежно закинул ее себе на плечо и, не торопясь, подошел ко мне и Серафиму.

- Надо идти, баро, - сказал мне Ян-Ченя. – Глянь на восток: вот уже и первая чергэн появилась на небе. И вы тоже гляньте, ромалэ. Это очень злая чергэн. Она несет нам погибель…

Там, на востоке, находился город, из которого нас изгнали сегодня поутру. И там же, на восточной стороне неба, загорелась первая звезда. И это означало многое. Это означало, что день минул и скоро настанет вечер, а за ним – и ночь. И еще это означало, что наступающая ночь будет морозной. О том нам говорила взошедшая на востоке первая звезда. Мы, цыгане, понимаем толк в звездах, и мы всегда знаем, что они нам сулят. Если бы мы этого не знали, то, может быть, на свете давно уже не было бы никаких цыган. Ян-Ченя был прав: та звезда, о которой я говорю, сулила нам погибель…

- Вижу, - отозвался на мой беззвучный вопрос баро Серафим. – Все я вижу…

- Ромалэ, - сказал я и указал на звезду. – Нам надо идти. Нам надо идти – если мы хотим дожить до завтрашнего утра…

На сей раз никто не сказал мне никакого слова поперек: все понимали, что надо идти. И – все стали готовиться к отходу. Скарба у нас не было почти никакого, весь наш скарб остался там, в городе, в тех страшных бараках… Поэтому приготовились к отходу мы быстро. Мои люди встали за моей спиной, люди баро Серафима – за его спиной. И только шестеро гаджё столпились в стороне, да еще несчастный Арсен оставался у могилы своей жены Ветки – правда, теперь он уже не сидел, а лежал, уронив лицо на скорбный холмик под калиновым, с алыми ягодами, кустом… Ян-Ченя подошел к Арсену и опустился перед ним на колени.

- Арсен, - сказал Ян-Ченя. – Мы – уходим. Надо идти, Арсен…

Но Арсен как лежал вниз лицом на могиле своей жены Ветки, так и остался лежать. Может быть, он и вовсе не слышал слов Яна-Чени, или, может, он их не понимал… Ян-Ченя оглянулся, и тотчас же к нему подошли братья Смутьян и Грубиян. Они бережно взяли Арсена под руки и подняли его с сырой земли. Арсен не сопротивлялся…

- Ну а вы – что же? – подошел я к шестерым гаджё. – Если хотите, можете идти с нами. Куда мы – туда и вы… Наш хлеб будет и вашим хлебом…

Какое-то время гаджё переглядывались между собой, а затем пятеро из них покачали головами: нет, с нами они идти не желают, они пойдут обратно в город. И только шестой гаджё – молодой, русоволосый и зеленоглазый – сказал:

- Я – пойду с вами. Если примете…

- Как тебя звать, чяво? – спросил я у него.

- Я не помню, - сказал он. – Я позабыл свое имя. В городе – сегодня утром…

От такого ответа у меня вдруг перехватило дыхание: мне захотелось заплакать и обнять этого доселе незнакомого мне русоволосого зеленоглазого мальчика. Потому что – он сказал честные и горькие слова. Такие слова невозможно сказать просто так, с налету, не выстрадав их в своей душе. Предельно велика была цена таким словам.

- Ничего страшного, сынок, - сказал я ему. – Мы придумаем тебе новое имя. Например, Роман. Ты хочешь, чтобы тебя звали Романом?

- Да, - сказал он, - хочу…

- Ромалэ, - сказал я громко. – Сегодня у нас и горе, и радость. Горе у нас оттого, что сегодня мы похоронили цыганку Ветку. А радость – оттого что сегодня одним цыганом на свете стало больше! Вот он, новый цыган. Его зовут Роман. Ну, а какой он человек – про то мы все узнаем очень скоро…

Никто, конечно, не изъявил никаких восторгов после моих слов. Просто – все коротко взглянули на Романа, да и только. И это было объяснимо, потому что назваться цыганом и быть цыганом – не одно и то же. Между этими двумя понятиями – бездна, и мост через эту бездну сделан из горя и отчаяния, голода и холода, нескончаемых дорог и неуютных пристанищ, и только редкими гвоздями в этом мосту – покой, любовь и радость. Дай Боже, чтобы наш новый цыган Роман был хорошим человеком, помоги ему в этом, добрый и всемилостивый Дэвэлалэ…

- Уходим, ромалэ! – сказал я своим цыганам.

- Уходим, ромалэ! – сказал своим цыганам баро Серафим. – Прощаемся с нашей Веткой – и уходим!..

И все мы стали прощаться с Веткой. По одному мы подходили к холмику под калиновым кустом, на миг останавливались – вот и все прощание: если цыган умер и его похоронили в пути, с ним всегда прощаются наскоро: потому что – живых зовет дорога, потому что – живым надо идти…

Попрощавшись с Веткой, мы вновь выстроились напротив друг друга – в последний раз. Мои люди стояли за моей спиной, люди из рода Ветки – за спиной своего баро Серафима. Мы смотрели друг на друга и ничего друг другу не говорили, потому что – нечего нам было друг другу сказать. Все уже было сказано, и не надо было больше никаких слов. Жестокий нынешний день безо всяких слов все расставил по своим местам – окончательно и навсегда. Наш род и род Ветки расставались. Мы, слава Богу, расставались не врагами, но и – не друзьями. Отныне и до скончания века наши дороги всегда будут порознь. Смерть несчастной и ни в чем не повинной цыганки Ветки всегда будет стоять промеж нашими родами, и потому наши пути никогда больше не пересекутся и не сольются воедино. Если мы пойдем на восток, то род баро Серафима пойдет на запад, а если мы пойдем на юг, то они обязательно пойдут на север…

- Прощай, Серафим, - сказал я баро Серафиму.

- Прощай и ты, - ответил баро Серафим, помолчал и добавил: - Жэко кирло… По горло…

- Жэко кирло… - с тоской повторил я. – Не поминай меня злом, пхуро. И твой народ пускай не поминает нас злыми словами. Потому что – и без того много зла на свете. И одно зло другим злом не изгонишь…

- И вы не поминайте нас злом, - сказал баро Серафим.

Пока мы с Серафимом прощались, оба наших народца молчали. Потому что – так оно полагается по цыганскому закону. Когда два баро прощаются, ромалэ должны молчать…

- Авэн, ромалэ! – сказал я своему народцу. – Пойдемте, люди…

- Прощайте, ромалэ! – со злой веселостью выкрикнул кто-то за моей спиной: кажется, это был Егор-Чюри. – И вы, гаджё, также прощайте! Возвращайтесь в свой город, найдите там того самого начальника и передайте ему, что он – злыдари и джювало джюкэл! Так и передайте – он поймет!.. И еще передайте, чтобы он берег свои карманы! Потому что – мы еще вернемся в его поганый город! Земля – она, говорят, круглая!..

А затем мы пошли, и мне в последний раз почудилось, что все мы – колосья на забытой пахарем ниве. Как мы ни крепились и как мы ни надеялись удержаться своими немощными корнями на своей ниве, но подул злой ветер и сорвал нас с места, и влекомые ветром, мы все покатились, сами не зная куда. Я повел свой народец на запад, и в наши спины светила яростная предвечерняя чергэн. И я невольно подумал: сдается, впервые мне и моему народцу приходится уходить от звезды. Раньше всякая чергэн была для нас путеводной, а вот нынче – она предвещала нам погибель. Ах, каким же страшным выдался сегодняшний день – от его начала до его окончания!.. Рядом со мною молча шли Ян-Ченя и его сестра Алена.

- Спасибо тебе, - сказал я Яну-Чене. – За весь сегодняшний день тебе спасибо. Потому что – если бы не ты…

- Не трать слов, баро, - ответил мне Ян-Ченя и оглянулся на звезду. – Что – слова? Они – не накормят и не согреют. Надо идти…

Ян-Ченя, конечно же, был прав: слова не накормят и не согреют, а потому – надо идти. И – тут же я понял, кто будет следующим баро моего народца после меня. Им будет Ян-Ченя. Он будет баро потому, что сегодняшний жестокий день его изменил и переделал в правильную сторону. Горе – оно трогает человека по-разному: тут, наверно, многое зависит от самого человека. Одного человека горе ожесточает, другого – повергает в печаль, а третий – от горя становится мудрым. Ян-Ченя был из третьих: сегодняшнее горе сделало его мудрым. Сейчас рядом со мной шел совсем другой, нежели чем был прежде, Ян-Ченя, мудрый и терпеливый. А баро и должен быть мудрым и терпеливым. Поэтому-то Ян-Ченя и будет новым баро моего народца. «Вот, - скажу я моему народцу, - ваш новый баро. Он вас и согреет, и накормит. А я – пхуро. Я – старик. Я – ничего больше не хочу в своей жизни, и сама моя жизнь мне в тягость. И пускай Господь дарует вам и вашему новому баро легкой жизни и хлеба досыта, хотя я в том и сомневаюсь, потому что не для легкого хлеба сотворил Господь цыган…» Так я скажу моему народцу, и больше мне нечего будет ему сказать. Но вначале мне надобно вместе со своим народцем убежать от вещающей погибель зеленой предвечерней звезды и привести всех хоть под какую-нибудь крышу…

…Пройдя сто или сто пятьдесят шагов, мы остановились и как один оглянулись. В общем, мы увидели то, что и ожидали увидеть. На восток, обратно в город, навстречу злой зеленой звезде, уходили пятеро гаджё. Они шли и постоянно на нас озирались, и было такое ощущение, что сейчас они все остановятся, повернут обратно и пойдут с нами или с народишком баро Серафима. Но они не остановились и не повернули, а все шли и шли в сторону своего города и все озирались и озирались, и скоро их почти не стало видно из-за вечерних сумерек… А на север, прямо по редколесью и по синему глубокому снегу, уходил народишко баро Серафима. Идти им было трудно, и, может быть, именно потому они не останавливались и не оборачивались. Наверно, они и не пошли бы по редколесью и по тяжелому синему снегу, да только – некуда им больше было идти. В обозримом пространстве была лишь одна дорога, а у дороги, как известно, всего только два конца. Один конец дороги вел обратно в город, навстречу злой зеленой звезде, и не было туда ходу цыганам, а по другому продолжению дороги я повел свой народец.

- Авэн, ромалэ, - сказал я своему народцу. – Авэн…

И мы – пошли дальше, то и дело озираясь на злую зеленую звезду. Эта злая чергэн разгоралась все ярче и неистовее, и все быстрее становился наш шаг. Мы скользили, оступались, падали, помогали друг другу подняться и все шли и шли по нескончаемой дороге. Мы не знали, куда мы идем, но наше незнание нас ничуть не страшило. У всех у нас, во всех наших – с учетом нового цыгана Романа – сорока шести цыганских душах присутствовала великая и спасительная вера, что не позднее полуночи мы обязательно набредем на какой-нибудь приют, где будет и крыша над головой, и стены от четырех ветров, и, может быть, будет даже хлеб. Может быть, хлеба будет столько, что его хватит по ломтю на всех – на все сорок шесть цыганских душ. Если бы у нас не было такой веры, то, наверно, не было бы на этой земле и самих цыган…

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.