Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail:
Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
и ЗАО "Стройсервис".
Примерно в середине июля, в одном из очень редко посещаемых всевозможными экспедициями районе восточной окраины Приаральских Каракумов, появился маленький отряд. Караван состоял из трёх верблюдов и двух путешественников, истомлённых тяжёлой дорогой, обожжённых солнцем, в грязных истрёпанных халатах, они медленно, шаг в шаг, брели, задыхаясь от жары и усталости...
Они шли по жгучим головешкам костра своих тревог, и дорога, путь их казались воплощением потерянности и страха... Караван медленно тащился по бесконечному такыру, края которого были скрыты изменчивыми завесами миражей. Местность напоминала гигантское блюдо, вдавленное в окружающую равнину и, наверное, единственное, что мог чувствовать путник, попавший сюда, – это одиночество и жалость к себе. Куда идёт их караван? Где ночуют их мысли? Глаза видят только иссохшую землю в глубоких причудливых трещинах, без всяких следов растительности... Вот вдали появляются зыбкие, расплывчатые контуры каких-то странных сооружений. Воображение в пустыне работает обострённо. Через два часа караван подходит ближе, и видно, что это пологие холмы. Выглядят они мрачно. Склоны холмов покрыты серой, сожжённой солнцем верблюжьей колючкой, местами белеют уродливые пятна соли, редко попадаются маленькие корявые саксаулы.
Отряд останавливается у большого холма. Это цель пути. Люди заставляют верблюдов лечь на землю и начинают развьючивать. Груз разный. С первого верблюда снимают мешок риса, ящик мясных консервов, пластмассовую десятилитровую канистру с растительным маслом, небольшой мешок, в котором чай, сахар, соль... Груз со второго верблюда снимают и складывают отдельно: это две металлические канистры с автомобильным бензином, казан, мотыга, инструменты. Последнего верблюда не развьючивали, там – остатки воды и небольшой мешок с продуктами.
Когда разгрузка закончилась, один из путников подошёл к другому, что-то сказал, вынул из-за пояса пачку денег в банковской упаковке, отдал, отвернулся и медленно пошёл вверх, к вершине большого пологого холма.
Тот, который остался, поднял верблюдов, и скоро караван медленно двинулся назад, по своим следам, оставив груз и человека, который теперь перестал подниматься к вершине холма, остановился и смотрел вслед.
Это был Осокин. Трудно было узнать недавнего курортника: обросший щетиной, с иссохшим лицом, в истрёпанном ватном халате, с грязной тряпкой, накрученной на голове... Осокин отвернулся и медленно пошёл дальше – вверх по склону холма. Забравшись на самый гребень, остановился и внимательно осмотрел открывшуюся перед ним картину: он стоял на краю большого неглубокого кратера, на дне которого блестело маленькое озеро, окружённое зарослями тростника. У противоположного края желтела тростниковая хижина. Осокин медленно пошёл туда, обходя озеро и всматриваясь в заросли. По дороге нагнулся, подобрал несколько крепких комков сухой глины, подошёл к хижине, присел на корточки возле открытого входа и долго смотрел в дверной проём, потом резко и сильно швырнул глину в дальний угол и увидел, как оттуда молнией метнулась маленькая змея. Он ещё немного подождал, вошёл вовнутрь, достал из-за пазухи баллончик инсектицидного препарата и принялся обрабатывать стены и потолок помещения... Потом, закончив опрыскивать, выбрался наружу и направился вниз к озеру, на ходу развязывая непослушными пальцами узел платка на поясе. Возле самой воды сбросил с себя халат и повалился на колени. Его тошнило, перед глазами плыли разноцветные круги.
Днём Осокин перетащил в хижину и спрятал от солнца канистры с автомобильным бензином. Остальную поклажу перетаскал вечером.
Первые дни он ни о чём не думал и ничего не понимал... Его занимала только работа, работа и работа. Он падал на свою тростниковую лежанку и мгновенно засыпал, когда становилось уже совсем темно, чтобы очнуться едва забрезжит и снова взять в руки мотыгу. Временами ему казалось, что плантация погибла, что всё, что он делает, напрасно и ничего уже не спасти. Но это и подстёгивало – он вкалывал не разгибаясь. Только с наступлением дневной жары Осокин уходил под навес и готовил на весь день еду. Кое-как делал что-то другое, самое необходимое по хозяйству, обедал и прятался от полуденного пекла в душной темноте своей хижины, где, задыхаясь во сне, похожем на бред, забывшись, стонал. И тело его, которое уже боялось своего безжалостного жестокого хозяина, плакало и скулило от боли каждой своей клеточкой, словно бездомный щенок, у которого никого-никого нет во всём свете... К вечеру он снова брался за мотыгу.
Спасая свою плантацию, Осокин умудрился в разных местах очистить и взрыхлить несколько клочков земли и посадить лук, редис и укроп. Дни его слились в страшный сон, но всё-таки самое необходимое было сделано.
По-прежнему было много работы утром и вечером – он поливал плантацию и огород, но теперь у Осокина появилась возможность уделить немного внимания себе и своему жилищу. Он привёл в порядок навес над кухней, сплёл новую циновку – вместо двери, попытался отремонтировать старенький “Шмель”, но у него ничего с этим не получилось, и пришлось продолжать готовить еду на новом капризном примусе, который привёз в этот раз. Он разобрал ящик из-под мясных консервов и сделал маленький столик, о котором мечтал ещё в прошлом году. Несколько дощечек пришлось истратить на ремонт хижины. Потом он намесил глины и заново обмазал изнутри стены...
Немые и одинаковые наплывали дни один на другой, и всё чаще Осокин настороженно вслушивался в свои шаги, в своё дыханье, шорохи в камышах, удары мотыги о землю, в плеск воды, гуденье огня в примусе, в скрип песка на зубах... И, не сказав себе за день ни единого слова, начинал другой день.
Мучительно проходили медленные полуденные часы, когда нельзя было находиться на солнце, и он лежал на циновке в душной полутьме, отравившись сном и дыханием своим...
Он будто забыл про свою память. Не хотел помнить и знать, как когда-то давно загибался от клещевого энцефалита на берегу сибирской реки.
Как весь взмокший, в налипшем на тело и на одежду песке, в одной энцефалитке, без штанов, катался в обнимку со своими кошмарами по белому плёсу, матерился и плакал под бесконечным осенним дождём. И красивая студенточка из Томска сначала всё пыталась затащить его в палатку, потом сидела и смотрела на него оттуда, и последнее, что у него было, – это нестерпимая боль в голове, холод и жар, и печаль о том, что скверно всё-таки умирать, когда жить ещё вроде бы можно...
И он не умер тогда, только сгорела трава на земле, состарились города, и кожа его полопалась, отшелушилась и осыпалась на землю, как лепестки опийного мака... Он не хотел знать и помнить, что он теперь преступник, что уже скоро нужно будет рассчитываться с людьми за всё, что он сделал, что продолжает делать сейчас... Он, просыпаясь, выкарабкиваясь из своих снов, каждый вечер поднимался и шёл на край кратера смотреть, как медленно опускается солнце, чтобы сгореть в жёлтом пляшущем пламени пустыни... Это великолепное и жуткое зрелище действовало как морфий. С каким-то суеверным страхом он смотрел и думал, что там, за той чертой, УЖЕ НЕТ ЛЮДЕЙ, там упали бомбы, сожгли реки и города, и он, единственный на всей земле, благодаря необъяснимой случайности конвенционных потоков пламени ядерного огня, пепла и радиоактивных дождей, пока ещё жив... Он усмехался и спускался вниз, чтобы продолжать свою дьявольскую работу... Делал её старательно, всю, до конца, чего бы это ему ни стоило, и уже в темноте, мокрый и грязный, почти в полусне, падал на свою тростниковую лежанку.
Но скоро его будила луна... И вот, похожий на огромное отвратительное насекомое, он покидает своё логово и устремляется вниз… Туда, где ослепительная белая луна купается в дымящемся молоке, где вымазанные чёрной кровью камыши в ужасе стынут и корчатся от скользких прикосновений к их стеблям отвратительных ядовитых тварей, пришедших из пустыни сюда, чтобы дотронуться своими мохнатыми лапами до белой луны, чтобы попить её белого молока...
Он осторожно входит в воду и крадётся к луне... Вода холодная, немного солёная, сначала жжёт тысячи мелких ран и ссадин на его теле, потом это проходит и тело его начинает растворяться в воде. Он, так и не успев коснуться луны кончиками своих светящихся пальцев, плавится, от его тела быстро бегут во все стороны радужные сияющие круги, унося по частичкам его кожу, его кровь... Его волосы запутались, сцепившись с корнями тростника, ещё тянутся к голове миллионами светящихся лучей, его глаза упали на дно озера и смотрят оттуда в небо, где, погасив все звёзды, горит одна волшебная лампа...
И только его сердце, сильное сердце тридцатилетнего мужчины, бьётся свободно, ровно, составляя единую плоть с водой, с землёй, небом... Вот она, вседозволенность! Уже остаётся только одна, последняя грань, за которой начинается новое, необыкновенное существование, где всё изначально и нет времени и прошлого...
Но вмешиваются иные силы, уносят его вперёд в осень, в Сибирь – туда, где он ещё может познать, что такое восторг и сильная радость, что такое угрюмость неба с запахом снега... Увидеть последнее золото октября, когда всё неопределённо и странно, и светится, как алтарь, дикий и нежный лес, и Томь, загадочная сибирская река, полная загадочного времени, вечно течёт мимо внизу... В её воде – осенние луны, висящие низко и кроваво над чёрными лапами пихт и ветвей, и дерзкий соболь крадётся на всплеск по упавшей лесине, отразившись в воде с беспредельной печалью... Там – отрезвляющие зимние утра со снежной пылью, морозным дыханием и ослепляющим снегом, ветром, который выл в трубе всю ночь, запахом калины и хлеба, с горьким раскаянием и печалью человека, который понял, что владел большим редким даром и растратил его, сохранив лишь навеки для себя из всего, всего, всего – один единственный лист, который трепыхался на ветке в конце октября, и память о прошлом продолжает тревожить как шорох в лесу... Как забытые голоса его родителей, как мелодия, что напевала любимая женщина, и слово, которое она произнесла в сумерках, перед тем, как уйти...
– Гарий... Я боюсь... Я ощущаю тебя во всём, где бы я ни находилась. Ты уже проник Семь Небесных Сфер? Ты уже не вернешься на Землю?
– Мария, милая моя, этой осенью, последний раз в жизни, я увижу белый-белый снег на земле.
– Любимый мой... Не надо... Не надо это делать... У тебя такая нежная кожа, как у ребёнка...
– Мария, девочка моя, ты никогда-никогда не узнаешь... Я растворюсь в тебе вместе с дыханием этой осени... И никогда уже потом, больше любовь не будет воздухом и не будет она тем синим цветом в небе над Аральским морем...
– Да, Гарий, для тебя я уже больше, чем воздух. Я для тебя то, что ужасней и слаще, чем жизнь...
– Я хочу с тобой быть каждый день, каждый час...
– Гарий, мне надо делать реже... Ну, это... Ты понимаешь... Это так сильно и так желанно... Что надо стараться уходить от этого, чтобы не умереть в тебе...
– Мария! Не уходи. Милая моя, мне страшно... Почему такая холодная пустая Земля? Нет ничего! И я не знаю ничего... Кроме твоих рук, твоих глаз, твоих губ...
И он целует, целует её... И кружится, кружится мир, и нет на нём никакой гадости: нет обмана, нет смерти... Есть только любовь.
Мария не заплачет ночью во сне. Она улыбнётся, и губы прошепчут имя его... Осталось имя его… Имя его…
Только у него уже нет слёз и нет глаз... Да и не надо смотреть в небо. Его закрыло большое дерево. Это оно развесило над ним в вышине множество листьев, и они шевелятся, а некоторые вдруг вспыхивают от луча солнца зелёным ярким огнём... Ему спокойно: ночью дерево защищает своей кроной от неба, от резкого, тревожащего блеска звёзд... От той страшной пропасти, от всего того, куда он боится улететь из своей могилы.